Теперь, как некогда её мать, она сдавала комнаты, а в марте 1792 года получила от императора годовую ренту в размере 266 гульденов (около трети жалованья Моцарта). Сдавая внаём комнаты, Констанция познакомилась с почитателем Моцарта датским дипломатом Ниссеном: чему можно было у него научиться, Констанция научилась. Она стала деловой женщиной; и когда после десятилетнего знакомства он узаконил свою связь, она стала госпожой Ниссен. Пошло ли это на пользу памяти Моцарта, вопрос другой. В любом случае эта социопатка умела превосходно приспособиться, начала неслыханную игру, по своему усмотрению формируя образ Моцарта.
То, что Констанция была бездушной, видно хотя бы потому, что в других людях она видела только объект для достижения своих целей и, если это понадобилось бы, ради своей корысти она, не задумываясь, пошла бы «по трупам». В силу врожденного дефекта личности ей были неведомы ни любовь, ни чувство вины. Только Ниссену удалось растопить ее ледяной панцирь и содействовать подходящему для нее социальному статусу.
Ее склонность к истеричности и честолюбие остались в неизменности. О Зюсмайре сохранилось не так много данных, чтобы определенно говорить о подобии структуры его личности структуре таковой Констанции, оба они стремились казаться чем-то большим, нежели того заслуживали, Зюсмайр хотел быть, если конкретно, «настоящим Моцартом». Тем не менее, истерические черты характера Констанции в сравнении с Зюсмайром выходят непосредственно на передний план; это не только яркая фантазия, не только кокетство, не только демонстрация страдания, но, прежде всего, ее аффектированная способность к представлению, черта, отсутствовавшая у Зюсмайра. Его можно классифицировать как гипертимную личность, и он, не в последнюю очередь благодаря своей музыкальной одаренности, тоже превратился в честолюбца. Но если сталкиваются два бездушных социопата, как Констанция и Зюсмайр, то такой контакт долго продолжаться не может.
Психопатия, как известно, осциллирующая между психотическим и криминальным, может быть обнаружена как у Констанции, так и у Зюсмайра. В пользу очевидной вины Констанции говорит ряд фактов: не только её отвращение к кладбищу, на котором покоится ее муж, не только ее поведение в момент смерти, не только истребление документов и искаженное описание хода событий – все ее поведение позволяло заключить, что она была замешана в преступлении. Непосредственного исполнителя, Зюсмайра, она попыталась навсегда вытравить документально, а их связь замолчать. О Сальери, друзья которого из-за нарастающих слухов вынуждены были пойти в наступление, она молчала. Но отчетливо видно, как они наследили, и еще отчетливее – как дилетантски заметали следы.
Необходимо еще раз напомнить, что в XVIII столетии итальянская опера доминировала, из-за чего Сальери и стал в Вене придворным капельмейстером. Теперь же, начиная с «Волшебной флейты», положение итальянской оперы пошатнулось: «Волшебная флейта» указала путь, по которому пошло развитие немецкой оперы. Для Сальери это было просто убийственным. Моцарт же, этот первый в истории свободный художник, ступив на открытую им творческую целину, окончательно порвал с общественным устройством ancien regime, тем самым не только вызвав непонимание своих современников, но и взвалив на себя «бремя моральной ответственности». Глядя, скажем, сквозь очки Сальери, это можно было оспорить. Так, Моцарт уже «не был добрым католиком в понимании тёмного или фанатичного попа» (Альфред Эйнштейн). Невротическая логическая ошибка Сальери состояла в том, что с Моцартом и в Моцарте он не только увидел дурного человека, но и персонофицировал его с немецкой оперой, хотя чувствовал, что эту музыкальную эволюцию остановить уже невозможно. Насколько Коллоредо или граф Вальзегг разделяли такую точку зрения, судить трудно, однако многое говорит за «коалицию» в защиту традиции. Сам же Моцарт на деле не оказался «любимцем богов» – его прозрачные формы и совершенная ясность выражения таили в себе сознание постоянной угрозы существованию и самой жизни.
В самом деле, Моцарт стал вызовом и не только для Сальери (гениальность), не только для Зюсмайра (более удачливый и прекрасный Моцарт), и не только для Констанции (обманутая в ожиданиях), но и для тех властвующих государственных функционеров, для которых любые общественные преобразования или бунтарство (архиепископ Зальцбургский Коллоредо, архиепископ Венский Мигацци!) были костью в горле, особенно тогда, когда дело касалось католицизма.