Из барашков они стали кровопийцами… Ещё в начале революции царила какая-то неопределённость во взглядах на неё, теперь с рабским единодушием все объявляли сильное решение съесть Польшу и поляков до последнего. Вздыхая, они объясняли этот аппетит людоеда политической необходимостью; им льстило, очевидно, то что хоть таким образом зубами могли вмешаться в политику. Течение того, что называли мнением, теперь не позволяло отозваться в защиту Польши.
Такие люди, как Живцов, и ему подобные, были вынуждены молчать; о более мягких средствах речи не было, виселицу приветствовали с улыбкой, убийство – как меру правосудия, поджёг – как хорошее средство устрашения, а воровство, предложенное консулом пр…, как неоценимый способ подавить своеволие. Первое выступление Муравьёва вызвало безумный апофеоз человека, которому раньше мало кто хотел подать руку.
С тревогой присматриваясь к этим проявлениям незрелости народа, который предоставил вести себя, куда хотели, Мария не знала, что делать, когда однажды вечером, сидя в углу одинокой комнаты, она увидела перед собой упомянутого Живцова.
Живцов давно и хорошо был ей известен по Петербургу, она считала его милым старичком, он не принадлежал к навязчивым воздыхателям Марии Агафоновны, но имел слабость к женскому очарованию, любил смотреть в её чёрные глаза, слушать её звонкий голос, мечтать под седыми волосами о развеянных молодых надеждах.
В доме у Живцова была достойная, но сварливая жена, которая, несмотря на его любовь, ни минуты покоя ему не давала; поэтому иногда по вечерам он вырывался в город, чтобы вздохнуть чуть свободней. Ненавязчивый и непылкий, он нравился Марии по тому, что был с ней вежливей и порядочнее других, и менее фамильярным в обхождении. В его серых поблекших глазах, окружённых отвисшими бровями и опухшими веками, она будто видела отцовскую жалость к ней.
В эти минуты никто не мог быть для неё более приятным гостем, чем он; она схватила поданную ей руку и сдерживаемый сердечный плач, который люди называют смехом, невольно вырвался из её груди. Живцов задрожал, услышав этот дивный стон и взволнованно спросил:
– Что с вами, Мария Агафоновна? Чего вы плачете? О чём-нибудь беспокоитесь? Говорите! Бога ради!
– О! Генерал, дайте мне сначала выплакаться, – отвечала она, – может, это принесёт мне облегчение; я ужасно страдаю.
– А что вас коснулось? Что с вами случилось?
– Сейчас – ничего, я давно, давно уже несчастна…
– О! Это я уже угадываю! Небось, любите какого-нибудь юношу, а тот с вами шутит.
– А! Нет! Нет! Вы плохо обо мне думаете, хоть имеете на это право; я люблю, правда, но иначе, чем вы думаете; я люблю несчастного человека и не могу его спасти.
– Слушайте-ка, Мария Агафоновна, – произнёс Живцов, – вы можете всё мне рассказать; вам от этого будет легче, вы всё-таки знаете, что я не так зол, и слишком стар, чтобы так приходить в ярости, как другие… если смогу…
Мария, закрыв лицо руками, плакала.
– Боюсь, – сказала она через минуту, – я знала много добрых людей, сегодня они так изменились.
– Но я нет, я нет, Мария Агафоновна, в моём возрасте человек уже к этому не склонен. Говорите; я уже угадал, что вы любите поляка.
– А, вы угадали, генерал!
– Стало быть, и о том догадаюсь из ваших слёз, что, вероятно, он сидит в тюрьме, – прибавил Живцов.
Мария замолчала и горько вздохнула.
– Ну, сделайте усилие на ещё одно слово: пойманный с оружием в руке или с бумагами в кармане?
– Генерал, я вам всё скажу, но дайте мне собраться с силами, я умоляю вас, умоляю, сжальтесь, спасите его и меня, несчастную. Если он умрёт, я умру…
– Слушайте, – воскликнул горячо Живцов, – если это человек не очень гласный и вина не слишком заметна, то хоть бы в действительности была большой, можно на что-нибудь надеяться, – иначе его и сам царь не сможет помиловать. Ха! Да! – прибавил он потихоньку. – Накопилось в России публичное мнение, может, впервые в этом веке, а к несчастью, оно объявилась по-нашему… диким и кровожадным. Мир и так считал нас медведями, а сейчас что говорить? Нет сегодня более или менее популярного человека, который бы решился вопреки сказать безумцам: «Вы идёте позорной дорогой на стыд и презрение народа!» Вы думаете, – говорил он горячо, – что так же, как я, не чувствует себя обиженной большая здоровая часть русских? Но мы подчиняемся демагогическому безумию нескольких безумцев, которые рады тому, что предводительствуют каменеющей массой! Катков и его помощники высматривают предводителей уличной грязи, гордых тем, что поведут за собой глупую толпу.
Чем же тут помочь? Император, министры, люди честные и серьёзные передёргивают плечами и не могут ничего, потому что боятся. А впрочем, кто их знает! Может…
Тут генерал стиснул губы и опустил голову.
– Мне кажется, генерал, что вы несколько преувеличиваете, – сказала Мария, – это безумие, возможно, сделали специально, это инструмент против Европы и Польши… его могут сломать, когда захотят… Сейчас князь Горчаков отвечает, как папа: «Non possumus», мы не можем, боимся мнения.