– Слушайте-ка, – сказал он задумчиво, – к моей дочке… Помните вы Дарью? Дарья выросла в огромную девку и красивая как яблоко, и играет на фортепиано, но как играет, как поёт! Вы должны её послушать! Чудо! О! От этого я не отступлю… К Дарье ходит некий Суслов, хороший парень, красивый, приличный, степенный, не гуляка, не щёголь. Он служит во внутреннем министерстве. Может, мы через него что-нибудь потихоньку сделаем. Он для Дарьи готов в огонь и в воду, а Дарья и мы для вас на самый берег ада.
– Мой дорогой Прокоп Васильевич, – сказала женщина, – но я ходила к самому министру, и смотри, – она указала на письмо, – он отказал мне.
– Это ничего, – отвечал старик, – это ничего. Разве вы забыли Петербург? У нас через чёрные лестницы можно достать выше, чем по парадным; чего иногда не сделает министр, то сможет простой столоначальник. Я вам ничего не обещаю, но… мы поговорим с Сусловым, Суслов очень хитрый парень и знает, где раки зимуют, голову имеет. Ну, сами увидите. Если он только скажет, что можно, я вам гарантирую, что мы сделаем. Суслов возьмёт в когти, когда ему Дарья улыбнётся, а вы Дарье шепнёте, чтобы подмигнула ему глазками. Я увижу, как его использовать.
– А, пусть тебе Бог даст всё хорошее, Прокоп Васильевич, – сказала Мария, – за это ваше сердце ко мне; у меня нет большой надежды, но я тебе благодарна, ты один протянул мне руку.
– Ну, довольно этого, завтра вы придёте ко мне на чай, я приглашу Суслова, поговорим… посмотрим. Бог милостив. Не падайте духом. Хочу, чтобы вы обязательно были у меня; послушаете, как играет Дарья. Бестия-немец давал ей лекции, о, я насилу выпроводил его из дома; голыш, видать, рубли мои унюхал, и начал больше учить, чем следовало, но мы не допустили несчастья… мать выследила и мы выпроводили его из дома и взяли мадам француженку, которая даёт концерты. О, и Дарья умная девушка; зачем ей немец? Это не для нас еда.
Так болтал достойный купец; вновь поцеловав руку Марии, он попрощался с ней, почти волоча шляпу по земле. Он ещё три или четыре раза повторил, что ожидает её следующий вечером на чай, и вышел, оставив недовольной этим Сусловым, на которого, казалось, он возлагает какие-то надежды.
Вечером, несмотря на грусть и отвращение, нужно было поехать с Амелией во французский театр. Подруга, чувствуя себя обязанной развеселить её, также хотела заставить своего Сашу сделать таким образом, чтобы и ей обеспечил давно не вкушаемое развлечение.
Амелия пришла нарядная, компостирующе побелённая и напудренная, в красивых украшениях, хоть изысканно, но не свеже убранная. Этот наряд ещё сильней раздражал глаза Марии, привыкшей к варшавскому трауру, но страждущее сердце не позволяло обращать на это слишком много внимания.
Только они сели в ложу, как в ней появился объявленный заранее, но уже забытый Марией князь Даливаг. Это задело несчастную и она с упрёком посмотрела на легкомысленную жительницу Петербурга, которая только улыбалась.
Она лечила её как умела и могла. Даливаг был, правда, красив, как бывают горцы кавказских племён, лицо было благородным, глаза – выразительные, чёрные; он был молод, весел, улыбчив, но наполовину петербургское образование, которое упало на дикую природу свободного горца, создало особенную мешанину рыцарских инстинктов со скептицизмом и гнилью цивилизации.
С первого взгляда было понятно, что Мария ему понравилась, но она сразу пыталась дать ему понять, что крутить с ним романы совсем не думает, потому что сердце занято чем-то другим. Она была вежливой, но, как лёд, холодной и отталкивающей. Даливаг говорил только по-русски.
Он присел к своей соседке и силой пытался завязать с ней разговор. Видя его таким наивно настойчивым, у Марии не было другого выхода, только сразу искренно ему выложить всю правду о себе. В другом свете это не прошло бы, здесь было необходимостью. Впрочем, по лицу она заключила, что он заслуживает того, чтобы быть с ним искроенной.
– Что вы так грустны, прекрасная Мария Агафоновна? – спросил в перерыве между актами грузин.
– Могу я, полька, – спросила Мария, – ответить вам вопросом на вопрос: почему вы так веселы?
– Как? Вы? Вы полька? – спросил изумлённый горец.
– Да, – сказала она, – не скрываю и горжусь этим. Моя родина, моя отчизна так же бедна, унижена, измучена, как и ваша… и у вас и у нас нет причин радоваться. Я скажу вам откровенно: в этой бедной Польше я оставила моего наречённого в кандалах, осуждённого на каторгу, калекой. Разве могу я улыбаться?
Князь робко огляделся вокруг, в его глазах блестели слёзы.
– Я вас понимаю, – сказал он, – ваши судьбы есть нашими судьбами, но мы… мы уже отказались от надежды. Бог так хотел, – прибавил он со смирением восточного фатализма, – что против такой силы может горстка завоёванного народа?
Он поник головой.