– Нет! Нет! – закричал, снова стуча кулаком по столу, Сигизмунд. – Поговорим как раз об этом, потому что это вопрос принципа… Вы видите меня и знаете, что я не трус, что никакие пакты с русскими я не думаю заключать, что я хочу и предпочитаю восстание, что когда прочие видят его невозможность, я понимая его необходимость… но, несмотря на это всё, такой битвы стилетами не хочу и гнушаюсь ею! За зверства они могут нам сторицей отплатить, есть стократ более дикие, чем мы; тем нас победят; мы можем победить их только щедростью, достоинством, миром, потому что этого им не хватает…
Ненадолго замолчали. Сераковский прохаживался по комнате, хватал по очереди то, что находил на столах, на окнах, рвал, бросал, глаза его горели, губы дрожали, окружающие были не в состоянии бороться с ним и шептались между собой.
Во время сего разговора Книпхузен упрямо и молча выкурил несколько сигарет; наконец, встал и сказал, глядя на Сигизмунда, которого меньше знал, чем других:
– Много вам лет?
– Мне? – смеясь, ответил Доленга. – Для чего?
– Потому что чувствую в вас ещё свежее дыхание греческой и римской истории и героев Плутарха… вы, как невинный голубь… не вмешивайтесь в дела политические…
– Почему?
– Потому что с ними не справитесь, – сказал медленно барон. – Работнику в этой грязной работе нужны испачканные руки, нужны сердца, что научились презирать человека, его жизнь и, смотря на цель, не спрашивать о средствах… Если желаете в глянцевых перчатках и белом галстуке вытирать камины…
– Ошибаетесь, барон…
– Не ошибаюсь, капитан, не ошибаюсь… деспотизм так завалил эти клоаки, что для очищения их нужны грязные руки… люди придут их потом чистить, освежить, надушить своей добродетелью. Революции – фатальны, и в них не такие люди, как вы, но такие, как я, которые ни в чего не верят, лучше всего служат… Тот, кто будет восхищаться благородством, должен быть обманут; сегодня даруешь человеку жизнь, который тебя за это завтра прикажет повесить или расстрелять.
– Мне хватит энергии, – прервал Сераковский, – когда дойдёт до дела… но что во мне родит её? Вот великое желание, благородное… не хочу, не могу пачкать его ничем, что на высоте его не стоит…
– Оставь его в покое, – сказал Наумов, – мы не убедим его, он, как я, не смотрел на выстрелы в безоружную толпу, у него, как у меня, не убили брата, не ранили сестру… в нём не кипит месть…
– Кипит! Кипит! – воскликнул Сераковский. – Но месть высшая, благородная, отдам жизнь и увидите, не вынесу её из этой работы, положу на алтарь родины… но не хочу осквернять себя и не хочу, чтобы другие пятнали себя…
Месть! Вы думаете, что я не помню всех наших мучеников, начиная от Рейтана до Люкасиньского? Вы думаете, что не помню, сколько детей похитили у Польши, чтобы из них понаделать обезьян, сколько хлестали нас оскорблениями, сколько выпили желчи, слёз… и полыни!! Ты мстишь за брата и сестру, я – за весь народ, за тысячи, за миллионы, но хочу быть достойным тех, за смерть которых отомстит – моя смерть.
– Почему же смерть? – прервал его Генрик. – Мы должны обязательно погибнуть?
– Погибнем, погибнем все, – охваченный вещим духом, воскликнул Сераковский, – не уйдёт из нас не один, будьте в этом уверены; но мы умираем чистыми, великими и наша кровь не будет пролита напрасно… Пусть из наших костей, из памяти, окружённой ореолом, восстанут мстители… Будьте уверены, что России не так будет нужна наша смерть, как пятно на нас… что извлекут ложь… чтобы нас ею оплёвывать… С нечистыми руками, – добавил он, – нельзя идти к алтарю; давайте вспомним, что мы священники религии, привязанности к родине и свободе, что мы – жертвы человечества… что мы должны быть – святыми.
Книпхузен что-то пел, крутя папиросу; это смахивало на песенку Гейне… которую не помню; другие шептались между собой, смотря на энтузиазм, с каким он говорил…
– Из этого следует, – сказал барон, окончив песенку, – что вы будете принадлежать к военному ведомству, а от полиции, внутренних дел, революции и т. п. стоять будете далеко…
– Только снова не оставьте меня в стороне, потому что не хочу быть в безопасности, – сказал Сигизмунд медленней.
– Ты принадлежишь перу… – добросил один.
– Прошу прощения, рука просит саблю… но не прикоснётся к стилету…
На этом разговор окончился; видимо, смущённые Сигизмундом, товарищи умолкли, а Книпхузен сказал Наумову:
– Скройся на несколько дней, твоя любимая Наталья Алексеевна, должно быть, выслала за тобой всю полицию Варшавы.
– Да… пусть ищут Наумова, которого не знают… найдут теперь Станислава Навроцкого, который Богу обязан духом. В кружке знают меня, как самого добродушного из земледельцев… прибывшего за спиртным.
С таким послушным и непонимающим народом имеет дело деспотизм, что обращает им, как хочет; кто бы ожидал, что Польская война послужит ему для свержения влияния Герцена и Долгорукова? Для утраты популярности Головиных и Блюхеров и всей той опасной заграничной пропаганды?