– Давайте не будем измерять историю нашей жизнью и собственной болью, – сказал он, – если нам суждено погибнуть, тогда погибнем. Мир всё-таки не погибнет и Польша не погибнет, покуда в её лоне будет жить чувство великих предназначений. Мы пропоём вечное успокоение двум поколениям, может, но на могиле мы окрестим новый век.
Мария уже одевалась.
– Что только мне удасться подхватить, принесу, – сказала она, – я предпочла бы умереть с голоду, чем сегодня, когда чувствую в себе более чистую душу, пробираться дальше по этому болоту, но я должна расплатиться с грехами, вытягивая сегодня пользу из моей вины. Поэтому я выдерживаю в этом аду… чтобы принести тебе известие из него; всё для тебя, всё для вас… а потом смерть! Я жила достаточно, не хочу больше!
Через дверь, открытую за Марией, которая после быстрого объятия исчезла как тень, уже дул только холодный ветер. Юлиуш стоял в двери и смотрел за ней, погружённый в мысли; под веками появилась слеза, не в состоянии скатиться на лицо – её было слишком мало, чтобы потекла собственной тяжестью, слишком много, чтобы высохла в горячих глазах. Долго она так оставалась в распухших глазах, а человек, что её носил, долго не мог прийти в себя; он смотрел в окну на улицу, на проскальзывающий, словно тень, силуэт любимой, к которой, унижение, падение её, страдание, наверное, привязывали больше, чем обычная страсть.
– Бедное создание! Бедное создание! – говорил он тихо. – Чем она виновата? И было там, наверное, из чего создать ангела… мир выковал сатану… и не сумел погасить этой искорки добра, которую Бог влил в неё при рождении. Вот вся награда за её исправление… одна честная слеза, которую тут при мне прольёт, а потом…
Он глубоко задумался: «Потом, может, снова придёт дьявольский смех, отчаяние и неверие… и смерть… ultima linea rerum».
На полу лежала перчатка, он поднял её и старательно спрятал; лампа догорала, он бросился на софу, и в грёзах сон склеил его веки.
Тем временем Мария украдкой проскользнула к себе домой, вошла в спальню, сняла платье, которое закрыла в шкафу на ключ, и, прежде чем упала на кровать, опустились на колени. Она почувствовала необходимость в молитве, а давно её забыла; только горячие слёзы обильно бежали по её лицу, а губы двигались, повторяя отрывочные слова уже давно забытых ею молитв, из которых ни одной вспомнить полностью не могла.
Начинала «Отче наш», «Богородицу», а мысль уходила от этих детских памяток минувших лет. И она встала с дрожью, словно безумная.
– Завтра, – сказала она, – завтра попробую… чудо может быть, есть чудеса… пойду…
На следующее утро она проснулась более весёлой, чем бывала прежде, но в то же время беспокойной. Служанка, которая привыкла развлекать её легкомысленной беседой при одевании, удивилась, что её госпожа почти не отвечала и не поощряла её вовсе, а ещё сильней удивилась, когда, очень скромно убранная, она тут же вышла из дома. Немного любопытствуя, куда та идёт, она выглянула в окно и покивала головой, когда заметила, что она входит в костёл XX кармелитов. Мария очень давно не бывала в костёле, иногда ходила в церковь, иногда в реформатский собор ради музыки; забыла о католическом, хоть тот некогда был костёлом её юности. Возможно, она не знала, какую теперь исповедовала веру, уважала все и была ко всем одинаково равнодушна.
Это продолжалось, пока в её груди не проснулось чувство, которое потянуло её к Богу; тогда она почувствовала, что могла обратиться к Нему с просьбой только там, где когда-то молилась со слезами в лучшие годы детства. В костёле её охватили воспоминания… и, встав со страхом, с дрожью на колени, она уткнула лицо в ладони и начала горько плакать. Она вспомнила тот же костёл и себя на его холодном полу, на коленях, в бедном платьице, с матерью; ей в голову даже живо пришёл цвет того платьица и старый платочек, который покрывал плечи, и заштопанные чулки, и немного поношенные башмачки, которые, стоя на коленях, старательно закрывала халатиком, чтобы их не заметили.
Она уже в то время стыдилась честной бедности! А теперь, теперь пришла в атласах, в бархате, в дорогой шубке, так красиво одетая… даже счастливая в душе, всё-таки униженная перед Богом и незаслуженным счастьем, и роскошью, которая её окружала.
Немного поплакав, она поднялась, почувствовала себя легче, чувствовала, что эти слёзы унесли с собой какую-то маленькую частичку душевного гнёта; она вышла ободрённая, но с дрожью.
У ворот костёла старая баба вытянула к ней руку.
– Прекрасная пани! Подай бедной, чтобы помолилась за твоё счастье, грошик, дорогая пани!
Мария вынула злотовку и смиренно положила её на руку сморщенной старушке, которая сразу начала живо молиться, благодаря.