Помаленьку, хоть, очевидно, всё более беспокойная, шла женщина, словно вспоминая что-то давно забытое, и направилась в Старый Город, на рынке которого тиснутся дома, которые помнят более давние времена. Тамошнее бедное население как бы сраслось с домами, там живут традиции, там ещё более новый обычай не изменил старой жизни… есть семьи, которые в течение нескольких поколений не покидали тёмных углов своих жилищ, разве что в ещё более тёмные могилы на кладбищах.
Мария, искавшая какое-нибудь прошлое, видно, всю надежду возлагала на эту привязанность людей к стенам.
Она остановилась перед одним домом с двумя окнами с фасада и долго на него смотрела. Над входом стоял едва заметный аист, замазанный краской, которой он был покрыт испокон веков; она помнила его с детских лет и эту дверь с решёткой сверху, и исхоженную каменную лестницу у порога, и зарешечённые нижние окна, и чердак с его тремя балкончиками, и хоруговку на крыше с 1701 годом; она стояла перед входом и не смела зайти внутрь; на пороге появилась молодая девушка с пустой лейкой.
При виде этой красивой дамы, неподвижно стоявшей, разглядывающей, она также задержалась с детским любопытством.
– Как твоё имя, моя девочка? – спросила её Мария дрожащим голосом.
– Моё, пани? Эмилия.
– А ты живёшь в этом доме?
– Так точно, Под аистом, пани.
– Давно?
– О! Я тут с начала жизни, потому что здесь родилась.
– А не слышала ты когда-нибудь о некой… о некой… – сказала она глухим голосом, – о Бартоломеевой?
– Да это ж моя бабка…
– Твоя бабка? – спросила живо Мария. – Старая Бартоломеева Животова?
– Так и есть, пани, мать моего отца!
– Живёт, слава Всевышнему, хоть немного обессилила, но ещё даже ходит в костёл Св. Яна каждый день на святую мессу, и скоро должна вернуться.
– А! Значит, её нет дома? – вздыхая немного свободней, спросила Мария.
– Вот, идёт бабушка, идёт, хоть с палочкой, но резво.
С другой стороны рынка показалась в эти минуты согбенная фигура старушки, которая шла довольно бойко с книгой под мышкой. Она была одета в тёмную одежду, на белый чепчик был накинут широкий платок. Черты её сморщенного, увядшего лица были как бы умершими и застывшими.
Старушка шла знакомой дорогой, устремив глаза в землю, не глядя перед собой, задумчивая, погружённая в себя… будто уже не принадлежала миру живых.
Мария с уважением уступила ей дорогу, дрожа, и, кивнув девочке, чтобы ничего не говорила, что Эмилька отлично поняла, подождала, пока старушка доплетётся до порога. Только там, подняв голову, она заметила внучку.
– А ты, маленькая, – сказала она, лаская её по подбородку, – что тут делаешь? Гм? Может, напрасно глаза таращишь? Зачем ты сама вышла за водой? Кувшин для тебя такой тяжёлый, могла Агата принести, а ты бы чулок шила.
– Эй, бабушка! Хочется хоть проветриться! А тут вода под боком, из окна видно; не убегу далеко.
– Только сразу возвращайся, – сказала старуха со вздохом, – и не играй, не играй, дитя моё… это ни к чему.
Когда Бартоломеева медленно поднималась, отдыхая, на верх, Мария, немного её пропустив, пошла за ней шагом, однако, может, менее уверенным, чем старушка, которая отдыхала на поворотах лестницы, но ещё не достаточно имела сил, чтобы, взявшись за перила, без палки взобраться на эту вышину. Лестница была тёмная, но она столько лет по ней ходила, что уже могла пройти её на ощупь.
Аж на третьем этаже старушка отворила дверь и медленно вошла в квартиру; Мария осталась на лестнице, долго колебалась, сердце её билось; облокотившись на стену, она ждала сама не зная чего. Сзади послышались учащённые шаги девочки, возвращающейся с водой, может, быстрее, чтобы увидеть эту красивую даму и узнать, зачем она спрашивала о Бартоломеевой, когда Мария ещё стояла. Эмилька даже её опередила, оглянулась и с удивлением заметила, что та идёт за ней. Дверь открылась и в неё вместе с девушкой вошла одетая в чёрную одежду женщина.
Поначалу, когда Бартоломеева, увидев её, хотела встать со старого стульчика, на котором сидела, прибывшая не могла даже говорить и объяснить, зачем пришла. Старушка долго в неё всматривалась с каким-то страхом и сильным волнением… долгое молчание должно было подтвердить некоторые домыслы, потому что она велела Эмильке немедленно уйти в другую комнату, прежде чем Мария открыла рот.
Это бледное омертвевшее лицо старушки покрылось румянцем, потом почти трупной болью, и она упала на стул. Обе молчали; Мария медленно сложила руки и, ещё ничего не говоря, опустилась на колени.
– Матушка! – воскликнула она. – Матушка, отпусти мне мои вины!
Бартоломеева поднялась со стула, выпрямилась и сильным голосом воскликнула:
– У меня нет дочери! У меня нет дочери!
– Христос простил Магдалину…
– Христос был отцом, – сказала Бартоломеева, – у меня нет дочери! Я давно её похоронила.
И она закрыла глаза.
Тогда женщина приползла к ней на коленях, плача.
– Моя дочка, – крикнула с всё возрастающим гневом Бартоломеева, – моя дочка не ходила в атласах и бархате, а в простой, честной рубахе… и в серой одежде. Ты ошибаешься, если хочешь найти здесь мать!