Между тем в главном доме возникло беспокойство. Появление Митьки поздно вечером с требованием увидеть Соловьева было достаточно необычным. В окнах замелькали тени. Глухо простучали по деревянному настилу тяжелые сапоги. Внутри избы-крепости скрипнула дверь. За ней другая. Кто-то нервно рассмеялся. Затем раздался скрежет, словно в вагонном окне опустили раму. Голиков увидел, как в наружных дверях, которые выходили на крыльцо, открылась узкая, скудно освещенная бойница. И в напряженной лесной тишине, поигрывая басовитыми, властными нотками, сильный насмешливый голос спросил:
— Чего ты, Митька, опять хочешь? — и перешел на хакасский.
Голиков притянул к себе Гаврюшку:
— Что Соловьев говорит отцу?
— Он говорит, — сдерживая слезы, прошептал мальчишка, — ну, померла твоя баба. Нам тоже ее жалко. Заведи себе другую.
Митька ответил плачущим голосом:
— Не нужна мне другая баба, отдай мне мою!
Гаврюшка не позволял себе разрыдаться только потому, что боялся не услышать, что дальше.
— Где я тебе возьму ее?! — заорал Соловьев уже по-русски. — Подохла она!
— Соловей — сиволочь! Астанай — сиволочь! — задыхаясь от душивших его слез, выкрикнул Митька. — Баба нет. Голик есть!
— Чего он там болтает? — озабоченно произнес Соловьев.— Астанай, где там твои живодеры? Пусть они его быстро возьмут. А то он правда приведет Аркашку.
— Да тише вы, Иван Николаевич! — предостерег «императора тайги» встревоженный баритон.
— Да он по-нашему не понимает.
Но баритон все равно перешел на шепот.
Голиков машинально отметил: о Митьке говорили как о ненужной вещи. И при этом Соловьев не вышел на крыльцо. Он догадывался, что Митька в его отчаянном положении мог пальнуть из обреза. Свободно распоряжаясь чужими жизнями, Соловьев дорожил своей.
— Митька! — громко позвал Соловьев и перешел на хакасский.
— Что он говорит? — спросил Голик у Гаврюшки.
— Баба твоя жива, мы пошутили, — механически, словно не понимая смысла сказанного, переводил Гаврюшка. — Завтра отдадим. Она в другом лагере. А сейчас иди поужинай с нами... Голик, мамка правда жива? — В голосе мальчишки появилась надежда.
— Ты же слышал, они сговорились заманить отца.
И вдруг Митька вышел из-за толстого кедра, где он стоял во время разговора с Соловьевым, повернулся спиной к штабу и, счастливо хохоча, закричал:
— Голик, стреляй не надо! Баба живой!
— Ложись! — крикнул Голиков.
Но уже ударило из трех или четырех винтовок. Митька упал.
— Не стрелять! — крикнул Голиков своим бойцам.
— Голик, они его убили? Скажи? Убили?! — спрашивал Гаврюшка.
Ненависть к Соловьеву, злость на Митьку за его доверчивость, вина перед мальчишкой — все обернулось для Голикова спазмом в горле. А Гаврюшка плакал и дергал за рукав.
— Кажется, промазали, — с трудом выговорил Аркадий Петрович.
Бандиты больше не стреляли. Между деревьями воцарилась давящая атмосфера ожидания.
— Кх, кх, — не выдержал и закашлялся Соловьев. — Аркаш, это ты там, что ли? — «Император тайги» попытался сохранить в голосе беззаботность и басовитость, но это ему не очень то удалось: в его интонации вкрались удивление и растерянность.
— Да, это я, — громко ответил Голиков.
Аркадий Петрович хотел вложить в слова как можно больше твердости, но голос его дрожал от волнения. Аркадий Петрович много раз мысленно беседовал с Соловьевым. Но он не мог себе представить, что наяву ему придется перекрикиваться с «императором тайги» — причем после того, как Соловьев прикажет убить несчастного Митьку, — и он, Голиков, вынужден будет вступить в переговоры на глазах у бойцов и только что осиротевшего Гаврюшки.
— Гражданин Соловьев!
— Что ты, Аркаша, со мной так строго, будто на допросе в Ачинске? Чай, мы с тобой не чужие, соседи. Зови просто Иван Николаевич.
— Не могу я вас так звать. Вы только что убили Митьку.
— Аркаша, ты должен был его убить, когда он привел к тебе в дом моих людей. А ты его отпустил. Тогда он привел тебя ко мне. Я притворился, что его пожалел. Тогда он предал тебя. Таких надо сразу пристреливать. Ты, Аркаша, меня слушайся. Я тебе худого не присоветую... Ладно, чего ты, Аркашка, желал мне сказать? Иль ты не Голиков? В темноте-то не видать. Астанайка мне докладывал, что Голик, мол, ночует на руднике, стережет золото... Астанайка, докладывал ты мне это или нет?
— Мне сообщили надежные люди. Они врать не будут.
— Я — Голиков. Или предъявить документы?
— Не надо. Из всех командиров ты один со мной так свободно разговариваешь. А я и письмо твое помню: «...не нужна мне ваша «Смирновская» водка. Я из Июса напьюсь». Я еще дуракам своим говорил: «Учитесь: человек и смелость и гордость имеет, хотя я его коленкой малость и прижал».
Голиков вспомнил, как он терзался из-за этого письма. Ему-то самому оно позже казалось донельзя глупым, а вот погляди...
«Да он же тебя, как мальчишку, покупает, — сказал Голикову внутренний голос. — Ты не соблазнился ящиком водки. Он допьяна поит тебя лестью. Тем более что понимает: сюда ты пришел не с одним только Митькой...»
— Гражданин Соловьев, — снова громко произнес Голиков.