Ю р ч е н к о в. Вопрос, насколько я понимаю, вот в чем: владеем ли мы природой или она нас держит за жабры?
Люба уходит на кухню и возвращается с огромным железным чайником, собирается водрузить его на стол и замирает.
Т а м а р а. Дощечку!
Люба продолжает стоять соляным столпом, глаза ее расширены, темны. Шустов смотрит на нее, оборачивается к окну. За окном горит далекое зарево. Теперь и Петров туда смотрит. Видны оранжевые отблески на склоне горы.
Ш у с т о в. Что это?
П е т р о в. Черт возьми…
Л ю б а
Напяливая на ходу куртки и пальто, они выбегали во двор, оглядывались. Зарево поднималось со стороны метеостанции. Или магазина. Отчетливо слышны были крики. По единственной улице бежали темные фигурки. «Лопаты! Топоры!» В сенях скрипели половицы. «Ведра!» Хлопала дверь.
Они побежали в сторону зарева, мрачно, грозно восходившего в черной ночи. Юрченков кинулся в сторону гаража, и вскоре оттуда, оглушительно сигналя, выехала пожарная машина. Свернула к Байкалу.
Горела «Орбита». Вокруг суетился народ. Пламя поднималось до неба. В огне виднелись окна. И казалось, в эти окна кто-то кричит. Но там еще никто не жил. Машина Юрченкова наконец заправилась водой, поехала назад, но забуксовала в сотне метров. Простоволосый директор размахивал руками, что-то кричал. Кто-то отламывал лопатой куски слежавшегося снега и швырял их в огонь. Пламя в ответ норовило лизнуть, но тот отскакивал. Юрченков выпрыгнул из кабины, принялся разматывать шланг. Шланг был много короче расстояния, отделявшего машину от огня. Тракторист Андрей, как всегда пьяный, выхватил у Прасолова лопату и начал подкапываться под колеса. «Расчищать!» Ему кинулся помогать лесничий Аверьянов, тоже пьяный, но быстрый и сильный. Вокруг бегали откуда-то выскочившие лайки, истерично лаяли. Ясно было, что дом обречен. И не один дом. Горел и стоявший рядом магазин. Внутри что-то с треском лопалось. А потом оглушительно рвануло в «Орбите». Наверное, телевизор. Пламя оплавляло снега и, казалось, лица, медные лица смотревших людей.
Усталый, с лицом, как будто опаленным слегка огнем, я возвращался домой, наверное, под утро, вместе с Прасоловым и соседом Андрейченко; они свернули к себе, а я – к себе, поднялся на крыльцо, открыл дверь, вошел в кухню… и услышал храп. Мелькнула мысль, что здесь действительно поселился какой-то барсук. Пройдя в комнату, я увидел, что на кровати Кристины кто-то лежит. В комнате стоял крепкий запах перегара и портянок. Я зажег лампу, заглянул за спящего. Это был Мишка Мальчакитов. Он лежал поверх одеяла, в одежде, правда, без сапог. Я толкнул его в бок.
– Мишка!..
Потряс за плечо и позвал громче. Тот открыл глазенки и уставился на меня.
– Че, а?
– Что ты тут делаешь?
Миша заворочался, заворчал, хотел снова отвернуться к печной стене, но я ему не дал.
– Вставай!
Миша сел, прислонившись к стене, разглядывая меня.
– Чего ты сюда забрался?
Миша откашлялся, как будто собираясь произнести речь, но так ничего и не сказал, продолжая смотреть на меня. Меня шатало от усталости. Я зевнул.
– От тебя пахнет огнем, – вдруг сказал Мишка.
Я поставил лампу на пол и сел на свою койку.
– «Орбита» с магазином сгорели.
– Сгорели?..
– Напрочь, – подтвердил я.
– Одё, нэлэму[1].
– Чего ты там бормочешь?
– А где Славникова, а?
Я зевнул и ответил, что, наверное, уже спит. Мишка заулыбался, встал. Его шатало еще сильнее, чем меня. Рукой он оперся на стену.
– Сапоги надень! – напомнил я.
Но Мишка так босой и потопал в кухню, что-то лепеча. Там он гремел кружкой по ведру, звучно глотал воду, отдувался, как лошадь. Еще пил. Спросил, где у меня сигареты. Я ответил, что на столе. Мишка закурил. Потянуло табаком. Мне лень было вставать, я сидел и щурился на лампу. А Мишка оставался в кухне.
– Огонь надо слушать, – сказал он. – Энэкэ[2] мне всегда говорила. Вот когда катер тащили… Ромке ногу разбило… я слышал – огонь шумел. Гипноз… Нет, зачем говорить. Сержант белорус говорил, английский гипноз… Уставятся, как мертвые, сидят. Зачем как мертвые? Живые… Сказка есть одна. Молодая ругнулась на огонь, и во всем стойбище не стало огня, а мужики на промысле. В какое жилище баба ни зайдет, сразу огонь тухнет. Но одна старуха узнала, чё… да как, мол, сругнулась на огонь из-за ребенка, ему искра на щеку попала, а, говорит, теперь надо мальца отдать бабушке – хозяйке огня… И отдали, сразу огонь во все стойбище вернулся. Понял?
Я молчал.
– Энэкэ мне говорила: одё, нэлэму, не руби дровишки у огня – попадешь щепкой бабушке, не плюй в огонь, язвы на губах будут, ножик никогда не клади острием к огню, не бросай шишки – зальешь глаза бабушке, а если кладешь поленья, то сразу три, не одно, не два, зачем жадничать? Бабушка-огонь обидится, вон сколько дров, тайга большая; кости не швыряй в огонь – разве так угощают бабушку? И лапы глухарей ли, тетеревов, рябчиков не клади – зачем насмехаться над бабушкой? Одё! Нэлэму!
Мишка помолчал, снова звякнул кружкой по ведру.