И взбесился. Поднял пластиковую бутылку, подошел поближе, прицелился и попал. Потом бросил камушек, и еще один. Полковник, понимая, что с этой новой напастью бороться невозможно, встал со скамейки и вышел на людную улицу, надеясь, что там мелкий мерзавец отвяжется. Но нет, пионер шел позади шагах в десяти и регулярно кидал камушки, попадая то в спину, то в затылок полковника. И глумливо ухмылялся – это полковник чувствовал спинным мозгом, не оборачиваясь.
Что делать? Не гнаться же за ним. Смешно. Бежать от него? Еще смешнее. Этого он и добивается, сволочь. Нет спасенья. Где я? Что со мной? – полковник шагал широко, сгорбившись и получая в спину обидные щелчки мелкими камушками. Горе, пронзившее его над мятой бумагой с тремя строчками, обернулось стыдом. Этот мальчик неспроста явился мучить его… Может, это Элегуа? Пораженный догадкой, полковник остановился, оглянулся. И пионер остановился. Глумливая ухмылка, похоже, навсегда прилипла к его физиономии. Нет, это не Элегуа. Не те глаза, и белый к тому же.
– Что тебе надо? – Полковник уже справился с голосом, и слезы высохли.
– Ничего, – сказал пионер.
– Отстань.
Пионер улыбался, пересыпая камушки с ладони на ладонь. Кругом шумела, звенела улица, но его это не беспокоило.
– Еще раз кинешь, я тебя убью, – сказал полковник.
Пионер кинул и попал полковнику в щеку.
– Плакса-сопля-я-я, плакса-сопля-я-я, – пропел пионер негромко и с наслаждением.
Он упивался унижением старого дядьки, а тот впал в ступор и не мог ни двинуться, ни отвести взгляда от ненавистной улыбчивой рожи.
Еще один камушек пролетел мимо правого уха.
– Где тебя носит! – Мощный окрик перекрыл все другие уличные звуки.
И тут улыбка пионера увяла. Пышная сеньора в атласных обтягивающих легинсах и майке на два размера меньше схватила его за руку и дернула так, что камушки разлетелись по тротуару.
– Это что?! Это кто?! – Второй вопрос относился к неподвижной фигуре полковника. – Иностранец? Он приставал к тебе?
– Да, мама! – оживился пионер.
Полковник повернулся к парочке спиной и пошел прочь не быстро, но и не медленно. Его все еще можно было принять за иностранца, несмотря на все передряги последнего времени. И теперь физиономия спасала: мать пионера что-то покричала вслед про мать полковника, но не погналась – связываться с иностранцем себе дороже.
Два дня полковник болел. Не вставал. И не притрагивался к тем письмам, не прочел больше ни строчки. Хотел сжечь их, но передумал, потому что не имел на это права. Разве ему они были адресованы? Судя по всему, эти исписанные ее рукой листки – единственное, чем дядя еще дорожил в жизни, кроме рома. Правильно было бы вернуть их, но как? Думать об этом не было сил.
Болел. Первый раз в жизни. Даже в джунглях Анголы, где от воды желтых рек погибло больше кубинских парней, чем от пуль, никакая зараза его не брала. Даже впервые убив, там же, на той душной войне, он не бился в истерике, не впал в прострацию, съел свой подмоченный ужин и спокойно спал до утра под холодными сверлами ливня, от которых не спасала ни палатка, ни плащ и ничто, ничто на свете. Крепкий организм достался полковнику и крепкая психика, но те четыре строчки его свалили, да еще – те камушки в спину.
Он лежал голый на горбатом пропотевшем диване. Вентилятора не было, и жар, вплывавший через окна без стекол и штор, окутывал тело и мучил, как теплое одеяло в горячечном бреду. И не сбросить с себя этот морок. Он болел отвращением к жизни, темной обманутой страстью. Исходил болью, как поносом в холерном бараке.
На третий день он встал, оделся, достал из тайника пистолет и сунул за ремень брюк под рубашку. Ни в кого стрелять он не собирался и ни от кого не ждал нападения. Пистолет утяжелял его, невесомого, не давая улететь в стратосферу.
Он вышел из дома на красную дорогу и зашагал вдоль зеленой стены. Велосипеда теперь не было, и в Тринидад пришлось добираться на автобусе.
Шел по булыжным мостовым к Старой площади. Жар, загустевший к вечеру, упруго сопротивлялся движению. Рукоятка пистолета под рубашкой натирала поясницу, и это привычное неудобство привязывало полковника к реальности и разрушало желанную иллюзию, будто он умер на диване и наконец свободен.
Заглядывал в бары и в лица прохожих. Думал: зачем она ему? Какая разница теперь, где она? Он снова должен спасти ее? От чего? От кого? А если ей хорошо? Нет. Почему-то он не верил, что там, в безвестном пространстве, среди неопознанных фигур у нее все в порядке. Ночью она села в машину, которая никак не могла ее ждать, а значит – в случайную. Или ее заставили сесть…
Первый глоток рома он сделал только после захода солнца. Это случилось в баре под высокими манго, где посреди двора на вертеле кружился большой поросенок и улыбался зажаренным рылом. Черный Пабло-трубач выводил летящее соло, канадские старушки фотографировались на его фоне, а птицы в клетках пытались перепеть трубу. Как мало нужно, чтобы почувствовать себя живым, подумал полковник.