Папу взрывали, стреляли в него, но всё мимо. В конце концов его подставили, и он сел. Дом, деньги, бизнес конфисковали. Кое-что удалось спасти, и Людмила Сергеевна купила хибарку на Молдаванке. Через восемь лет Папа вышел, но, несмотря на старые связи и авторитет, подняться в Одессе уже не смог. Жизнь на Украине становилась все причудливей, и Папа-Гершович решил доживать свой век за океаном. Так всей семьей они оказались в Нью-Йорке благодаря еврейским корням Гершовича. Припрятанных перед посадкой офшорных денег хватило, чтобы купить квартиру в Бруклине и отдать семнадцатилетнего Геру в престижный колледж. Но ему там не понравилось.
Гершвин возненавидел и колледж, и Нью-Йорк. Провинциальность, убожество американского образования, когда на втором курсе колледжа он проходил материал уровня седьмого класса его одесской гимназии, – все это раздражало. Тупые его сверстники не читали ни Хемингуэя, ни Марка Твена, а о Фениморе Купере и не слыхали. И понятия не имели о великом американском композиторе Джордже Гершвине. Юмора его они не понимали, зато их смешил его акцент. В гимназии он учил французский, а тут пришлось налечь на английский. Скоро он бегло болтал на молодежном сленге, но акцент, конечно, оставался. «Русского дебила» даже пытались буллить, но он пресек это быстро и жестоко. Друзей от этого у него не прибавилось.
А их игры! То, что они называли футболом, походило скорее на драку байкеров в мотоциклетных шлемах, а в нормальный футбол они не играли. А этот их бейсбол…
Но главное разочарование – девушки. Американки Гершвину не просто не нравились, они его бесили – с их яростным феминизмом и местечковым чванством.
Какое будущее ожидало его даже с местным дипломом? На Уолл-стрит его вряд ли пригласят. Водить такси? Открыть закусочную и прогореть через полгода? Податься в бандиты на Брайтоне? Но если уж на то пошло – бандитом в Одессе у него было бы больше перспектив. Так он думал на третьем году жизни в Нью-Йорке и додумался до немыслимого – плюнуть на всю ту Америку. Когда он объявил родителям, что возвращается в Одессу, мама, конечно, расплакалась, а отец поддержал, он сам сразу невзлюбил этот проклятый Новый Свет. И мама смирилась. Она тоже скучала по Одессе, но им с отцом уже поздно было метаться.
Гершвин потряс головой, разлепил веки, усилием воли включился и заставил себя посмотреть в лицо этому папе.
– Пора ехать, – сказал он. – У тебя было там что-то бодрящее в ампулах, я помню.
– Есть…
– Вколи мне и дай с собой и шприцы приготовь в дорогу… И снотворное тоже…
Гершвин наблюдал, как полковник, открыв дверцу шкафа, шарил внутри, позвякивая стеклом. Бесшумно поднявшись, приблизился и приставил пистолет к затылку полковника, набиравшего в шприц снотворное из пузырька.
– На колени! – приказал он.
– В чем дело?
– Ты думал, я не отличу бодрящее от усыпляющего? Я помню эти пузырьки. На колени!
Полковник опустился на колени, оставив шприц и пузырек в шкафу.
– Тебе надо поспать… – сказал он.
– Убить меня хотел? Усыпить, а потом закопать на своем чертовом поле?
– Ты не доедешь…
– Заткнись!
– Убьешь меня, как жить будешь?
– Буду жить.
– Маме расскажешь?
– Закройся! Не говори о ней! Она ждала тебя семь месяцев! Семь месяцев!
Она ждала его семь месяцев. В тот последний день перед арестом был зачат этот мальчик, упиравший теперь ствол пистолета в затылок отца. Семь месяцев она плакала каждый день и три раза в день заглядывала в почтовый ящик. А потом в одно непрекрасное утро она пошла к Папе-Гершовичу и сказала, что согласна выйти за него. Он давно уже был в разводе и ждал ее…
– Она ждала тебя семь месяцев и потом – всегда… – сказал Гершвин, стоя с пистолетом над полковником. – Она сбежала бы с тобой и со мной, если бы ты появился когда угодно.
– Я не мог.
– Ты убил меня, – Гершвин коснулся пальцем спускового крючка.
– И воскресил. А ты сможешь?
– Будь мужчиной, папа. Помнишь, как ты мне говорил над ямой? Теперь ты набери воздуха и задержи дыхание – вдруг поможет.
Полковник смотрел на трещину в стене. Помнил ее еще с тех времен, когда засовывал туда фантики от конфет.