— По этому делу, о призраке, карету чёрную отправили. К дому Модесты Балк. Чтобы взять ведьму и вывезти её прочь, в Берёзов или подальше. Потому что и прежде Модеста таких привидений призывала, но теперь много на себя взяла — в тронном зале, и при матушке, у той едва родимчик не сделался. Герцог, говорят, трясся опять, от злобы и от страха.
— И?
— И едем мы с Мирошкой к ней, она как раз под утро домой вернулась, лезет из возка своего — и тут мы во двор.
— И?
— Что и-то? Побелела как мел, да и пала лакею на руки. Мирошка подошёл, потрогал — мёртвая. От страха… От страха этим годом многие мёрли, как нашу карету видели. Я ж говорю, убийца герцог.
Доктору жаль стало Модесты. Только Сумасвод, кажется, напрасно обвинял герцога. Разве тот повинен был в чужом страхе? Но этот гвардеец готов был винить нелюбимого им фаворита вообще во всём.
Карета взобралась на холм, и вкатилась на крепостной двор — курицы так и прыснули из-под колёс.
— А, Леталюшка! — перед дверью камеры стояли Аксёль с инструментами, Прокопов с писарским подносом, и сам папа нуар. Он и обрадовался Ван Геделе, как родному. — Иди, он же обещал говорить с тобою. Вот и пускай говорит, а ты слушай. А вы, — кивнул папа Аксёлю с Прокоповым, — отойдите подалее, и ждите моего приказа. Ступай же, Леталюшка, поговори, поговори с ним.
И папа Ушаков сам лилейной ручкой подтолкнул доктора к двери. Загремел замками, приоткрыл скрипучую кованую тяжесть.
— Ступай!
Смертник был сегодня наряден, перед казнью передали ему из дома парадный кафтан. Без явного золота, но бархатный и с шитьём, скромная, как говорится, роскошь. На столе подсыхали остатки последнего ужина, весьма недурного, судя по содержимому тарелок. Перепела, буайбес…
— Заходи же, доктор, не бойся, — приговорённый сел на кровати.
Он был уже гладко выбрит и причёсан. Здешний цирюльник расстарался, вымыл и завил ему волосы и переплёл красиво в косу. Бывший министр стал — совсем как прежде, если бы не рука, бессильно свисающая в повязке.
Ван Геделе сдвинул в сторону тарелки, поставил на стол саквояж и вынул лауданум.
— Слабое утешение, но это всё, что я могу…
— Спасибо и на том. Ты доктор — верно, понимаешь полатински?
— Понимаю и говорю.
— Говорить со мною не надо, — усмехнулся смертник, — довольно поговорили и до тебя.
Он повёл плечом, сморщившись от боли. Да, пять ударов выписано было ему на допросе, и эта рука…
— Слушает? — спросил приговорённый, едва заметно кивая на дверь. — Дракон твой?
— Слушает, — согласился Ван Геделе, одними губами. — Вы пейте настойку, пока не пришёл палач.
Бывший министр взял здоровой рукой бутылочку с лауданумом, и доктор помог ему вынуть затычку.
— Наше деревенское чучело не знает латинского, — смертник заговорил на чистейшей латыни, хорошо и правильно, к месту пристраивая в речи своей и герундии, и герундивы, — и я сыграю с ним в игру, козырей которой он не ведает.
— Пейте же! — доктор оглянулся на дверь.
Ему неинтересно было совсем, что же такое Балтазар, но не хотелось, чтобы явились экзекуторы прежде, чем будет выпит опий. Не хотелось быть добрым напрасно.
— В Москве, на Яузе, есть один домишко, — смертник сделал из бутылки глоток и поверх склянки посмотрел на доктора насмешливо, — мужские бани. Я и мой патрон тогдашний частенько туда захаживали. Грешно, а что поделать, что было, того не сотрёшь. До тебя поп приходил, здешний, доносчик — я не стал ему говорить, а тебе скажу, добрый ты мой самаритянин. Эту страшную тайну. Патрон мой тогдашний, давнишний, звался граф Лёвенвольд, старший и первый, полковник и обер-шталмейстер. Слушай, слушай, — рассмеялся смертник в сторону двери, — разбирай имена… Для патрона отведён был в этих банях свой кабинет, и когда нас не было, кабинет стоял заперт. Иногда я без графа приезжал, иногда граф без меня, с младшим братишкой, Рейнгольдом Густавом. Знаешь ведь такого? Они оба были греховодники, эти братья, животные божественные, совершеннейшие чудовища. Я, как приезжал, сразу видел — чьи кони перед домом, ведь я лошадник, доктор. Учредитель Конюшенного приказа. Я всадника мог и не узнать, но всех хороших коней на Москве знал наперечёт. И в то утро перед банями две лошади паслись на привязи. Вороная кобылка младшего Лёвенвольда, и этот вот Балтазар. Испанский жеребец, — голос у бывшего министра тут совсем пропал, и доктор прочёл по его губам, — господина фон Бюрен. Нынешнего нашего любимого дюка. Я сам выбирал на конном заводе этого Балтазарку, для Конюшенного приказа. Кабинет стоял заперт, к ним никого не велено было пускать, да и ни к чему было, я уж увидел, кто с кем приехал, чьи были кони. Всё. Вот и вся моя страшная тайна. Для меня такие грехи — часть дурной, пропащей жизни, а для него, с его службой, то была бы — верная смерть. Он с тех пор в руках у меня, бедняжка герцог. Но, видишь, рванулся, разжал сжимающую руку. Посмотрим, как теперь полетит, — смертник залпом допил опийную настойку, бросил пузырёк на пол.
И тотчас загремела дверь.
— Входи, ребята!