Ливен опять поклонился, уже на прощание. Герцог Курляндский, этот демонический временщик, в личном общении отчего-то всегда потерянный и нестрашный, ему нравился. Ливен однажды играл с ним на одну руку — так уж вышло. И высочайший партнёр его неплохо читал колоду, и не был ни груб, ни надменен, игрок как игрок. И остался в хороших плюсах, не оттого, что шулер, как сам Ливен, а оттого, что умел гениально угадывать, как заточен стос. И Ливен с тех пор слишком зауважал его, чтобы показательно лебезить и льстить.
— Прощайте, ваша светлость.
— Погоди, — сердито проговорил герцог, прикусывая завитой локон. — Ты же из этих, из ушаковских? Скажи папаше, чтоб чёрную карету — и за дурой Модестой, старой Балкшей, и на съезжую её, к чертям, чертовку…
Ливен согласно кивнул и вышел.
«Не её смерть была, твоя».
Доктор Ван Геделе женился на Аделине Ксавье.
Пастор, бироновский Фриц, поженил их очень быстро. Святой отец торопился, опаздывал, глядел в сторону и на дверь, ведь уже в десять пополудни ему предстояло исповедовать хозяйку, герцогиню Бинну. Пастор отбубнил положенное, досадливо моргая, выслушал их клятвы и улетел. Кажется, Яков ещё и не надел Аделине кольцо на палец — когда пасторская карета, звеня бубенцами, уже откатилась от крыльца.
Доктор поцеловал невесту, и невеста тотчас поцеловала его в ответ сама.
— Папи, я спать, — решительно объявила тем временем Оса, и Лукерья, усмехнувшись, повела девочку укладываться.
Брачная грамота, со скрупулёзно расписанными молодожёнскими финансами, лежала на столе. Тёплый воздух от печки заставлял её дрожать, как живую. Печь топили… Было уж лето, но столь холодное — в оврагах по сей день лежал снег, и в реке ещё плавали кристаллики льда. Ледяное лето, передёрнутое ознобом то ли от сквозняков, то ли от предчувствий.
— Вы же не уедете сегодня в свой дом? — спросил доктор, удерживая в своей Аделинину руку.
— В первую же ночь? Конечно же, нет, — рассмеялась его жена. — Вы и вправду чересчур либеральны. Пойдёмте спать.
Пойдёмте спать… Отчего-то ему до последнего не верилось. Яков, наученный и измученный прежним горьким опытом, этот свой брак не удерживал в кулаке, напротив, отпустил, как бабочку на раскрытой ладони, хочешь — лети.
А она осталась.
За окном ветер гнал небывалые летом снеговые тучи, и собаки лаяли за околицей. Удивительно, что ночной этот собачий перелай, перекличка почему-то звучит умиротворяюще и утешно для тех, кто слушает её из дома, из постели, из-под одеяла, сквозь подступающий сон.
— Как славно лают, — сказала и Аделина, прижимаясь к мужу. — Как будто желают спокойной ночи.
Яков обнял её, поцеловал трепещущие прикрытые веки. Не верилось… Ему и прежде в жизни попадались невинные девицы, но ни на одной из них он доселе не был женат.
Поздней ночью, почти под самое утро, приехала карета из крепости. В карете обнаружился приятель Сумасвод. Он взбежал на крыльцо, звякнув шпагой, и забарабанил в дверь. Збышка, от холода в ночном колпаке, отворил ему и тут же кликнул хозяина.
— Кто помер у вас, что ты примчался? — доктор вышел на крыльцо уже одетый, раскрыл табакерку, предложил гостю. — Или очередного запытали по волынскому делу?
— Всё — волынское дело, — кривенько ухмыльнулся Сумасвод, — конец охоте, завтра в восемь пополуночи казнь. Уже сегодня, выходит.
— А сейчас?
— Сейчас — язык иссекают главному фигуранту. Для того и доктор надобен, следить, чтоб жертва кровью не истекла, прежде утрешней экзекуции.
— Погоди… Я вещи возьму и в карете поговорим.
Доктор вернулся в дом, взял саквояж и накинул плащ. О, хладное лето сорокового!
— Я в крепость, надолго! — крикнул в комнаты.
И шагнул за порог.
— Для чего ему режут язык? — уже в карете спросил доктор у Сумасвода. — Что за идиотическая новация? И почему в крепости, перед казнью, а не на эшафоте?
Сумасвод оглянулся в окошко, на кучерскую спину, и ответил, понизив голос:
— Он смелым оказался чересчур, главный фигурант. На допросе заявил, и при всех, при папе и при писарях, что не побоится на эшафоте обвинить, — голос стих до шипения, — дюка нашего, и во всех его грехах.
— В каких же? — уточнил тут же доктор.
— Если б сказал, язык бы ему не секли, отравили по-тихому в камере. Нет, князь интригу не раскрывает, только одно слово говорит — Балтазар. А что это, кто это? Папа нуар и так и сяк к нему, и кнутом, и с посулами — не-е. Не говорит князь. На эшафоте — обещает — скажу. Вот герцог и повелел, отдельным приговором, язык ему перед эшафотом иссечь.
Карета переезжала мост, и доктор привычно глянул туда, где прежде стоял ледяной дом — но, конечно, там давно ничего не было. Просто чёрная, пустая, гладкая вода.
— Герцога можно понять, — сказал Ван Геделе. — Он непрочно сидит в своём седле. Толкнут — повалится. Вот всё его и пугает. И обещание смертника, и слухи, и сплетни.
— Убийца, — одними губами сказал Сумасвод, но доктор прочёл, — дело его пропащее. Но всё равно убивает, — и прибавил чуть громче: — Третьего дня призрак видели в тронной зале.
— Я слыхал, — ответил Ван Геделе, не понимая ещё, при чём здесь герцог.