Что там было потом? Да ничего. Виделись, здоровались, прощались. Потом сестрицы умерли, и матушка умерла — Балкше не к кому стало приходить. Потом Яси уехал учиться — надолго. И дядюшка написал ему, уже туда, в Лейден, что Модеста Балк арестована и по приговору суда бита на площади кнутом. Брат её, Виллим Монц, был обезглавлен на том же эшафоте, и кровь с его отрубленной головы лилась сестре на плечи. Пока палач хлестал её у столба. Её казнили не за колдовство, а за непутёвого брата — грехи его, как и его кровь, тоже пролились Модесте на плечи, и четыре долгих года не давали подняться. Потом дочь, Нати Лопухина, урождённая Балк, выхлопотала для матери помилование.
Доктор знал о Модесте, что та возвращена из ссылки и живёт в Петербурге, но ни ему, ни ей прежде не было друг до друга особого дела. И внезапно он стал ей нужен…
Доктор усмехнулся, вспомнив, зачем. Зачем она его разыскала. Глупая, никчёмная, опасная пьеса. То зеркало, в которое смотрели они с Осой в комнату ката-соседа Аксёля, — теперь доктор знал, для чего оно было.
«Что ж, сыграем, — подумал доктор со злым задором. — Партия — с Лопухиными, с Балками. С цесарским послом Ботта д’Адорно. С бывшим патроном Лёвенвольдом. И вместе с такими картами — я, жалкая фоска. Козырь на одну игру. Сыграем…»
Оса спала в своей комнате — учительница привезла её домой прежде, чем доктор вернулся из игорного дома в лопухинской карете. Девочка устала и рано попросилась спать. Завтра у Ксавье выходной, значит, и Оса никуда не поедет, останется дома, с Лукерьей. Надо подумать, как обставить завтрашний спектакль — чтобы они не поняли. Впрочем, Лукерья, кажется, знает. Та комнатка, за зеркалом, за ковром, не была для неё секретом, возможно, рыжая чертовка посвящена и в тайну — для чего эта комнатка надобна.
Прежде чем улечься спать, доктор зашёл в комнату к дочери и смотрел, как спит она — луна стояла в окне, светом, как снегом, запорошив развороченную постель. Девочка спала, положив под голову ладошки, так всё ещё и перепачканные красками. Чёрная лохматая косица лежала у неё на шее.
«Ни в мать, ни в отца…» — подумал доктор.
Оса ничем не походила на мать, ничего, увы, не осталось в ней от матери — на память. Доктор знал, что так бывает, часто дети получаются похожими не на отца и мать, а на каких-то дедов или бабок, значит, прежде был у Осы кто-то в роду, вот такой, черноволосый, румяный и толстенький. Ни в мать, ни в отца. Жаль, что не в мать. И прекрасно, что не в отца. Вот сестрица её покойная, Кетхен, была похожа и на отца и на мать, так похожа, что даже смешно.
Доктор усмехнулся, вспомнил, как прежде, в Москве, был он недолго лекарем в придворном театре и бродил по лефортовским парадным залам, глядя на фамильные портреты русских царей. И так забавно это было — когда у родителей, лупоглазых, носатых, костистых, нелепых, рядом с такой же лупоглазой некрасивой дочерью вдруг обнаруживался ангельски-белокурый, прекрасный, как лунное лезвие, внезапный сынишка. Ни в мать, ни в отца…
Возок из крепости прислали ранним утром, прежде ещё, чем солнце взошло. Гвардеец с запиской от Хрущова влетел сперва на докторскую половину дома, потом на Аксёлеву, всех перетормошил, перебудил.
— Что там? — спрашивал у него доктор, стремительно одеваясь. Записку он прочесть не смог, глаза поутру яростно слезились после вчерашнего пьянства.
— Так распопа помер, — сказал гвардеец весело, — надобно описать.
Оса с Лукерьюшкой тоже проснулись, вышли в гостиную, обе в шалях, накинутых на голову, как две монашки — маленькая и побольше.
— Служба, сударыни, — успокоил их доктор.
Дочка с домоправительницей переглянулись, синхронно зевнули и сонно разбрелись по своим комнатам.
Доктор набросил на плечи шубу, подхватил саквояж с инструментами и поспешил на улицу, в возок. Аксёль с гвардейцем уже сидели внутри на жёстких скрипучих подушках и вдохновенно зевали.
— Вот и мечта твоя исполнилась, — сказал Аксёль глумливо. — Посмотришь, наконец, на распопу.
— И много ещё делается в крепости, о чём я не знаю? — спросил его Ван Геделе.
Аксёль поглядел в переднее окошко, на спину возницы, потом скосил глаза на гвардейца, клюющего носом над бряцающим на ухабах ружьём.
— Сделаешь дела — зайди ко мне в каморку, пошепчемся, — посулил он и подмигнул.
— Знаешь Балкшу? — спросил доктор.
— Которую — Лопухину или матушку?
— Матушку. Разыскала вчера меня…
— И это тоже — в каморке.
Аксёль красноречиво кивнул на спящего гвардейца и картинно отвернулся к окну.
Возок прыгал полозьями по понтонному мосту, намертво вросшему в лёд. По правую руку играл в лучах авроры причудливый ледяной дворец, уже кое-где покрытый крышей.
Покойник распопа обнаружился не в камере, в крепостном морге. Труп, от яда аж чёрный, лежал на мраморной разделочной колоде с ручками, целомудренно сложенными на груди крестом. Тут же туда-сюда суетливо прохаживался уже знакомый растерянный канцелярист Прокопов с писчим подносом, снаряженный пером, чернильницей и песочницей. Бумага трепетала над подносом на сквозняке.
Канцелярист вопрошал, заикаясь:
— Так и п-писать — с-смерть от яда?