— Красивые розы, — князь Волынский в домашнем халате, трепещущем и мерцающем, как чешуя дракона, ходил кругами по комнате, задрав голову, и вглядывался в свежеразрисованный плафон. — И девочка, художница, тоже красивая, жаль, не довелось мне поболтать с нею тет-а-тет!..
Дворецкий Базиль, идущий за хозяином след в след, как лиса за курицей — с бокалом в одной руке и с графином в другой, — ехидно сощурился.
— И вашу милость тут же окрутили бы, обженили наши и зареченские кумушки. Помните, как дело было с девицей Сушковой? И только заступничество премилостивого патрона спасло вас…
— Не напоминай, язва!..
Базиль наполнил бокальчик, из-за плеча подал, и князь выпил залпом. Снова запрокинул голову, вгляделся — розы были дивно хороши.
Из гостиной слышался трелью клавикорд, и девочки-княжны в два голоса пели:
Голоса сплетались, как серебряные змеи, невольно утягивая за собой — в пучину увитой водорослями памяти.
— О-о!.. — застонал князь, прижимая пальцы к вискам.
И эти вот глупые, чувствительные слова на мгновение как живые вспыхнули перед ним, начертанные свинцовым карандашиком, смешным слободским письмом, на смятом листке, сложенном прежде, кажется, тысячу раз. Записка, украдкой, в приёмной, из руки в руку, и в ней — этот сентиментальный экспромт немца де Монэ, на чужом для него языке — для любимого русского друга. Не плачь, Артемий!..
Он давит на виски, прикрывает веки — и небо обрушивается вниз, синее-синее небо, в римских цифрах и звёздах, лазорево-золотое небо старинных расписных часословов, золотое и синее, как те невозможные, окаянные глаза.
А розы на плафоне всё-таки дивно хороши!
— И эта, маленькая, подмастерье, тоже рисует? — спросил дворецкого князь. — Или только кисти подаёт?
— О маленькой художнице у меня новость для вас, — интимно проговорил Базиль и опустил ресницы.
Ресницы были у него — длиннейшие, крылья махаона, бросали тень, казалось, на половину лица.
— Говори.
Базиль поставил бокал и графин на покрытый рогожей столик, встал у хозяина за спиной, на цыпочках, положив подбородок на колючее от шитья плечо, и зашептал в ухо:
— Малышка-художница, она доктора дочка. А доктор — это Ван Геделе, московский утопленник.
— Не помню!.. — нахмурился князь.
— Москва, тридцатый год. У обер-гофмаршала помер личный лекарь, утонул в реке. Но говорили, что он совсем и не утонул, а ночным экипажем выехал в Польшу с женой и дочерью. И вот загадка — дочь у доктора была только лишь одна, а в карете видели у него уже двух младенцев. А в тридцатом году было у нас что?
— Что? Не крути, я просто не знаю, мы с тобой в тридцатом вдвоём в Казани под арестом сидели. Не до Москвы мне было.
— Мой сынок, Дарсенка, тогда казачком служил, в доме Еропкиных. Всё-о прознал… В тридцатом году было тайное дело, под личным патронатом папа нуар господина Ушакова… — Базиль понизил голос до тишайшего мышиного свиста: — О том, что её величество плотски живёт с графом Лёвольдой и понесла от него и дитя их наследует русский трон. Много народу тогда повязали, и из простых, и из придворных болтунишек…
— Девка не наследует русского трона! — расхохотался было Волынский, но тут же перечислил задумчиво. — Хотя — муттер Екатерина, муттер Анна, да и моя патронесса Лисавет… Так что получается — девчонку выписали из Польши, как матушка её захворала? Ага…
— Ага… — эхом отозвался Базиль. Он отстранился от господина, вернулся к графину, наполнил бокал. — Примите, ваша милость. Доктор Ван Геделе прибыл из Варшавы третьего дня с дочерью и с письмом от того самого графа Лёвольды. Его видели в приёмной Дворцовой конторы. И граф мгновенно передал доктора под крыло папа нуар — для пущей сохранности.
— Ага, — повторил Волынский и залпом выпил. — Что ж, играем дальше и с новыми козырями. Спасибо, Базиль!
Дворецкий поклонился, светясь улыбкой — лицо его, матовое, медово-смуглое, словно озарилось изнутри. Князь обратил внимание, что сегодня Базиль раскосо подвёл глаза, ещё больше задрав их к вискам — шутник.
— Сейчас готовь санки… И полости, и шубы… — велел князь весело. — И коньки, и вина побольше, и печку в сани пожарче!.. Мы с её высочеством Елисавет Петровной едем кататься на придворный каток, в ночи, да с факелами, да с фейерверком. И Федотку разбуди, и сам ты тоже едешь, не ревнуй.
Базиль широко раскрыл глаза в немом вопросе.
— Граф Лёвольда, — хохотнул Волынский и кончиками пальцев приподнял внешние углы глаз, пародируя графские стрелки, — сегодня занят, отправляет месс нуар. Сейчас над ним как раз, наверное, режут куриц… Так что некому блюсти регламент, бонтон, бонмо и нас с её высочеством злобно гнать с катка — цербер наш занят. Собирайся, Базиль! И Федотку слови!
Федотка-карла не спал, конечно. Он выкатился клубком — из-за печки за штору и за вторую — и бегом бросился в людскую, сетуя про себя, что Базиль, шельма, выучился на старости лет так шептать, что и не разберёшь толком ничего.