И тут она отводит глаза. От золотого ангела — вниз, на землю. И голос её за мгновение и на мгновение летит вниз, как тот Икар с опалёнными крыльями, и снова взмывает. Уже грозно, дразняще, и нежно, почти что застя прочих певцов. Так над полем битвы, над самой сечей, вдруг взмывает на пике — та самая, наконец-то отрубленная голова.
— Папи, гляди, кто это?
Оса тянет доктора за рукав. Кетхен же — спит наяву.
В проходе меж рядов, в столбе разноцветного света, в сонме солнечных радужных пылинок — те двое. Господин и слуга. Господин выступает на шаг из цветного круга и делается виден. Соболиная шуба, белокурый аллонж, трость с рукоятью в виде головы волка. И матово-белый, тонкой кистью выписанный лик, столь забавно повторяющий личико золочёного деревянного ангела.
Вот он стягивает по очереди перчатки и стирает слезу с набеленной щеки. И перстень-хамелеон играет сиренью и розовым на его безымянном пальце, как будто господин обручён или женат. И он идёт туда, к хорам — медленно, как рыба под водой, на леске, на крючке, зацепившем до самого сердца.
А слуга его — стоит в радужном круге, невидимый в пляске пылинок. Как, впрочем, всегда.
— Кто это, папи?
Папи отвечает, он сразу его узнал:
— Русский посол, Карл Густав Лёвенвольд-первый.
— Отчего же он в костёле, русский-то?
— Они католики, Лёвенвольды. Рыцари, меченосцы, uradel.
— А второй — кто?
Второй, слуга, не выходит из круга, сохраняя, хоть ненадолго, инкогнито. Но доктор знает, из писем патрона своего, Лёвенвольда-третьего, кто это.
— Цандер Плаццен.
Проклятый январь, на чёрных крылах вносящий в проклятый год. Голос Лючии, драгоценное украшение, сокровище, оружие, победно танцующий под сводами церкви, и двое — столь явно, в упор глядящие друг на друга. Певица — и русский посол.
Неделю спустя, в том же костёле, уже пустом, гулком, отчаянно отводя глаза от проклятого золотого ангела, доктор просит у бога — сил. Чтобы простить и забыть, и жить с этим как-то дальше. Просит про себя, лишь беззвучно шевеля губами. Вчера его Лючия вернулась от соседей Потоцких — а от соседей ли вернулась? — и на пальце её сверкал, насмехаясь, тот самый перстень. Хамелеон, перетекающий из розы в сирень. Жена напоказ сняла с руки трофей и бережно уложила в шкатулку.
— А дочки-то ваши видно, что разные. А скажете, которая — чья?
Цандер Плаксин незаметно подсел к нему, и теперь шепчет на ухо, почти смеясь. Хороший шпион, бесшумный, незаметный и пахнет ничем.
— А вот не скажу, гадайте, — усмехается Ван Геделе. — Вы с братом тоже разные.
— Так мы и не близнецы, мы двояшки, — говорит ласково Цандер. — А я ведь к вам за помощью, доктор. Или же с помощью — как посмотреть…
— Говорите.
— Да вот незадача, — откашливается Цандер, — проспал. Из Петербурга ехали, так мой посол, дурной индюк надутый, вёз в сундучке три перстенька-хамелеона, с тофаной. И один — на себе. По дороге все три изволил бабам раздарить. Они, Лёвольды, этими перстнями баб своих метят, как сокольничие соколов.
Доктор зябко передёргивается.
— Да я знаю про вашу беду, — Цандер почти касается его ладонью, но тут же отдёргивает руку, как от огня, — только и вы про мою беду послушайте. Мне бы тот хамелеончик, что у вашей Лючии, да на минутку, только в руках подержать… Прежних двух его баб мне уж не сыскать, они в Литве остались. А я проспал, — опять сетует Цандер и милейше улыбается.
— Для чего?
— Тофану ссыпать, — просто отвечает Цандер. — Посол алхимик, у него от всего антидоты есть, да только от собственного яда — нету. — И, читая немой вопрос, сразу: — А свой перстенёк он не снимает, и проверяет ежедневно, видно, желает пану Чарторижскому в буайбес сыпануть.
— Разве вы не его слуга? — спрашивает доктор спокойно, глядя в сторону, ещё не веря, что недавняя его молитва — услышана.
— Я слуга господ фон Бюрен. Был, есть и буду. Более ничей. Господин фон Бюрен в тридцатом году изволил выкупить меня из тюрьмы, — тихо, почти беззвучно, чеканит Плаксин. — Мой хозяин всего лишь на время одолжил послу шпиона, читающего по губам.
— И велел шпиону соблюсти в Варшаве свои интересы?
— Т-с-с, — улыбается Цандер, — так бывает, отравители и травятся чаще всего именно собственным ядом. Растяпы… Говорят, и отец, и дядька нашего посла умерли именно от своей же отравы.
Ангел, бледный и золотой, глядит на них обоих с высоты, смеясь. В петушиных крылах его отражается радуга витражей. Молитва услышана. Я всё вижу, и я всё знаю, Яси.
— Я ведь выручил вас, доктор Ван Геделе? — спрашивает Цандер, вставая со скамьи. — Да? Скажите же мне спасибо.
— Спасибо. Завтра я принесу вам перстень.
Шпион уходит, по коридору между скамеек, исчезая в солнечном столбе разноцветных, витражами окрашенных пылинок. Слуга господ фон Бюрен.
«Спасибо, Цандер, — повторяет доктор про себя. — Я принесу тебе перстень».
— Вот, значит, как…