Дома по обеим сторонам реки стояли такие — апофеоз роскоши и гордыни. Фасады их походили на физиономии хозяев-царедворцев, лукавые, спесивые, в жемчужной пудре, в обрамлении накрученных локонов. Напротив, через речку, красовался дворец — словно улыбка Психеи, воздушный, легчайших пропорций, хрустальный, зеркальный, медово-золотой на солнце, с перевитыми на фронтоне двумя серебряными вивернами. Яков узнал виверн — точно такие химеры переплетались когда-то и на одном московском фасаде.
Доктор крикнул Збышке, чтоб тот переехал подальше, по мосту, на другой берег, а сам побежал напрямик через речку, по холопской протоптанной тропке. Семь прыжков, три взмаха трости, и он очутился на том берегу, возле ажурной, в сахарно-ледяной глазури, ограды.
День безрассудства и отваги просто обязан был продолжиться в этом нарядном проклятом дворце.
Архитектор Растрелли начинал, кажется, ещё и как художник-портретист, но потом с этого поля его вытеснил ревнивый деспот Луи Каравак. И архитектор отныне писал портреты — проектируя дома, отточенными линиями фронтонов, пролётов и сводов очерчивая неповторимые абрисы собственных заказчиков. Вот и этот дом стал похожим портретом своего хозяина — утончённый, прекрасный, но с однажды вынутой прочь душою.
Так думал доктор, отдавая в прихожей лакею шубу, шляпу и трость. По лестнице сбежал к нему с верхних этажей знакомый дворецкий, и Ван Геделе весело его приветствовал:
— Кейтель, здравствуй! Дома ли хозяин?
Кейтель, толстый, надменный и степенный, при виде доктора вдруг искренне обрадовался, и мгновенно попростел. Приличия и регламент не позволили ему заключить гостя в объятия, но он сказал, так и лучась:
— Рад я, что вы живы! Частенько мы вас вспоминали. И жаль, что так вышло — с женою и с дочкой!..
Лицо дворецкого приобрело жалобное выражение, даже брови встали домиком. При виде столь ярких эмоций Ван Геделе сделалось совестно, и даже пожелалось, чтобы хозяина вовсе не оказалось дома. Как-то расхотелось продолжать, жаль стало беднягу Кейтеля — ведь он любил хозяина, а доктор нарочно явился, чтобы сделать его господину — ну, очень больно.
— Спасибо за соболезнования, Кейтель, — сказал Ван Геделе., — Я, наверное, не вовремя? И он спит ещё?
— Да он и не ложился, — отвечал дворецкий. — Вы как раз успели до сна. Идёмте, я кликну его сиятельство, он будет рад…
«Ну нет, — подумал доктор, и прежняя жестокость мелкими шажками вошла в его сердце — обратно, — не будет он мне рад».
Кейтель проводил гостя в приёмную, усадил в кресло, любезно подкатил поближе столик с вином и фруктами и убежал за хозяином.
Яков налил себе вина, в бокал на самое дно, сделал крошечный глоток и стал ждать.
«Для чего это тебе? — думал он, нервно играя ножкой бокала. — Ведь нарочно он зла тебе не делал. И ей не причинил никогда ничего дурного. Он и не отверг её, попросту не разглядел. За что же мстишь ты ему сейчас?»
Стук каблучков, шорох шёлка… Весь Рене Лёвенвольд — в этой короткой ритмической пьесе. В золотом халате, накинутом поверх какого-то подобия балетного трико. Доктор помнил этот его халат ещё по Москве — тогда на атласной подкладке отпечатаны были чёрные кровавые полосы. Интересно, теперь отстирали? Он был без краски и без парика. Доктор с удовольствием отметил серебристые пряди в зализанных чёрных волосах.
— Здравствуй, Яси! — хозяин присел в кресло напротив, на самый краешек, и замер, выпрямив спину, глядя Якову в глаза, перебрасывая в пальцах кисть своего халата. — Я ждал, когда ты придёшь. Я боялся, что ты придёшь. Видишь, не звал тебя, всё ждал, всё трусил. Четыре года не забирал тебя из Варшавы — всё трусил. Модеста сказала мне, ты знаешь про Гасси. А я — только боюсь узнать. Говори же…
Хрустальный, в новый год стрелой летящий январь, и костёл, он тоже — святого Януария. Радужный солнечный столб из витражной розы — отпечатанный цветною кляксой на полу в проходе. Резные гербы на стенах, ангел в златых одеждах, равнодушно парящий под сводами. Хор выпевает гимны, коготками высоких голосов выцарапывая из сердца тоску. Жена его, Лючия, бывшая Лукерья, в первом ряду певцов, тонкая, рыжая, когда поёт — не сводит глаз с нависшего над хорами ангела, словно переглядывается с этим истуканом, одной с нею масти. Ему поёт. Словно заговор у них — вдвоём против целого света. У этих барочных ангелов всегда похожие лица, по одному канону красоты, столь близкому и к придворным канонам. И этот — похож.
Доктор сидит во втором ряду, привычно ревнует — и к деревянному дурацкому ангелу, и, впрочем, ко всему. По правую руку от него — Кетхен, по левую — Оса, обе в крахмальных воротничках и в беленьких чепчиках, столь разные близнецы-одногодки. Синеглазая носатенькая Кетхен, уже сейчас видно — вырастет красавицей. И щекастый медвежоночек — Оса. Девочки слушают, как всегда, заворожённые, заколдованные. Голоса танцуют под сводами, как мечи фехтовальщиков, сверкающие, слепящие, острые, перекрещенные и звенящие друг о друга. Этот гимн — он и союз, и дуэль. Как и у нас с тобою, Лючия.