Царский поезд тянулся по набережной медленно, текуче, словно хвост дракона в отливающей золотом двенадцатизвёздной чешуе. Катились санки, топали скороходы, танцевали под кавалерами горячие капризные жеребцы. Балетницы, посиневшие от холода, на передвижных платформах прыгали в плюмажах — антраша руайяль, антраша труа, антраша катр. Надувал щёки военный оркестр — гремели бравурные трубы, грохотали грозные барабаны, плакали тревожные флейты. Позади поезда, в самом его хвосте, осторожно, чтобы не перекричать оркестр, распевалась парочка оперных прим, кастрат Медео Модильяни и сопрано Чечилия Пьюго.
Во главе процессии вышагивал старик-слон, и на плечах его покоился шатёр с новобрачными, синие носы их время от времени любопытно высовывались наружу. Следом за слоном катились царские санки, с герцогом Курляндским на запятках, потом — саночки бироновские, с Бинной и герцогским приплодом, третьими — саночки брауншвейгские, с принцем Антоном и принцессой Аннушкой Леопольдовной. В четвёртых помещались Мюнихи и Менгдены, кубло змеиное.
В пятых саночках ехали две гофмейстрины, обер и простая, Нати Лопухина и Рада Юсупова. Позади, на запятках, стояли два Степашки Лопухина, два чёрных херувима, и перешёптывались, и хихикали, по очереди отхлёбывая из фляги. Нати и Рада, сощурясь, вглядывались в кавалеров впереди, каждая в своего.
— Молон лабэ, — вдруг сказала Нати, склонившись к Раде, к самому её жемчужному ушку, — хватит глядеть на него и облизываться. Просто возьми.
— И погубить его? — качнула головой Рада. — Нон.
К санкам подлетел буланый, как живое золото, конь, и на нём — обер-гофмаршал, тоже весь золото. Соскользнул с коня, отдал повод казачку, запрыгнул в санки и устроился на скамеечке, у дам в ногах, откинув голову на колени Нати. Мгновенно, будто упавший с небес мотылёк. Пух на шляпе, нежнейшие соболя, золотая мотыльковая пудра в палевых прядях, глаза оленьи, до висков подведённые, с поволокой — putain d’ange.
Донеслась в позёмке, в снежной летящей крупке далёкая ария:
— О, миа кор…
— У меня растрепалась коса, заплети её, мон анж, мне вот-вот на выход, — взмолился Лёвенвольд, снял шляпу и доверчиво придвинулся к Нати, — Спаси меня!
Бант его, и верно, уполз в самый низ хвоста, и локоны лежали по плечам. Нати сняла перчатки, разложила по вороту шубы белокурые перевитые вервия, и принялась заплетать. И заговорила с Радой, как будто с ними всё ещё не было третьего:
— Не делай из него ангела и праведника. В одном только этом поезде полудюжина предметов — его. Это кроме его муттер. Вон, позади… — Нати кивнула назад, на шестые санки. Там помещалась Лисавет, заброшенная в самый хвост процессии ненавистниками из Дворцовой конторы. — И наш сегодняшний распорядитель, само собою, его.
Лёвенвольд хихикнул, тряхнул головой.
— Не шевелитесь, — строго напомнила Нати.
— Мне щекотно.
— Извольте терпеть. Так вот, — продолжила она для Рады, — и в его собственных санках ещё трое. Жена и обе её камеристки, арапка и японка. Он даже выписал этим девкам вольную, от большой любви.
— А кто же шестая? — тут же посчитала Рада.
Лёвенвольд чихнул и рассмеялся:
— Это всё лошади, я вечно чихаю из-за проклятых животных. Эти их гривы… Нет никого шестого, но и вы не марайтесь, Рада, и не слушайте дурочку Нати. Если играть, то первую скрипку. Или никакую.
— Я закончила, ступайте блистать, — легонько оттолкнула Нати обер-гофмаршала от себя.
Тот вернул на голову шляпу, вылез из саночек, вернулся на свою лошадь. Посадка далась ему с явным трудом.
— Как мешок в седле, — с материнской нежностью проговорила Нати. — Увы, езда верхом — это не его.
— Первую скрипку или никакую… — повторила за гофмаршалом Рада. — Он прав.
— Дура! — с неожиданной злостью бросила Нати. — Дура, дура, дура. Ты даже не знаешь, кого слушаешь!
Лопухины на запятках переглянулись и опять жестоко и громко рассмеялись. То ли услышанному, то ли своему. От пьянства лица их стали уже как у окуня — с вечно раскрытыми глазами и ртами.
Ветер нёс в воздухе конфетти и дым, и снег, и разноцветную пудру. Пахло фейерверками и мускусом, и конскими гривами. Белое солнце стояло в эмалевом синем небе, горело отчаянное белое золото позументов и потешных плюмажей, тонкие ветки в прозрачной глазури льда — царапали небесную синь. Тихая, робкая ария билась, как сердце:
Внезапно все участники процессии, даже карлики и жонглёры, оживились и вытянули шеи. Всё стихло, замерло, как перед грозой или в окне урагана. Что-то там было и стало, такое небывалое, в первых, царских санках, мгновенно перевернувшее прежний мир.
— Гляди! — Нати вскочила, стрункой потянувшись на мысках, тоже это впереди увидав. — Гляди! Что он делает, что же он делает, господи боже ты мой!.. Дурачок, он только что погубил себя…