Я отчётливо ощутил, что сейчас меня будут убивать. Торг был неуместен: я представлял для подставивших меня коварных и беспринципных злодеев не больше интереса, чем отработанный или, как его называют специалисты-теплотехники, мятый пар. Прячась за кожухом со своим дурацким «спиттлером», я ощущал себя типичным первоклашкой-промокашкой, начисто провалившим контрольную работу по страдательному залогу и потому оказавшимся в столь нелюбимой им грамматической форме. В распахнувшемся навстречу всем ветрам в округе моему воспалённому разуму открылись и другие вещи, прежде недоступные для понимания из-за необъяснимой самому себе инфантильности и зашоренности.
Во-первых, я твёрдо знал теперь, кем был тот брюнет с благородным, но помятым лицом джентельмена, заходивший к матушке Вомб. У меня в ушах застыл змеиный шёпот благообразной канцелярской крысы, будто сошедшей с обложки журнала «Клуб шестидесятилетних», которым она произнесла слова «пистолет» и «как миленький». Под пистолетом подразумевался мой «спиттлер», а под «как миленький» — я сам, не способный даже к примитивным интригам Иван Дурак, как миленький проделавший всё, что было задумано и спланировано заговорщиками, которые посчитали невозможным держать у кормила власти безнадёжно отставшего от времени Определителя и решили заменить его диктатором с более твёрдой или более мягкой рукой.
Во-вторых, рухнула последняя надежда на помощь матушки Вомб. Сейчас она представлялась мне отгрызающей голову самца ехидной — такой же подлой, как и Лизель. Конечно, они обе, а также архивариус Электронного Архива с лицом испитого джентельмена были скорее всего лишь шестёрками — тем самым приводящим в движение колёса сложного механизма интриг перегретым паром, который, отработав своё, бесследно исчезает в лазурных небесах, под коими здесь творится чёрт знает что. Плоды осуществившегося заговора пожнёт кто-то другой, стоящий на высших ступенях властной иерархии, а эта троица вместе с легионом прочих, работавших на заговор винтиков-исполнителей, несомненно, будет уничтожена — может быть, даже раньше меня.
В этом паршивом мирке мне не на кого было опереться, я ощущал себя сосунком, непрестанно попадающим из одной потенциальной ямы в другую. Жалкие потуги что-то изменить и сделать «от себя» напоминали попытки забраться на высокое дерево с подгнившими, превратившимися в труху ветвями. Я чувствовал себя в Мире Определителя как страдающий агорафобией провинциал, впервые очутившийся в грохочущем безжалостном столичном мегаполисе — колхозник из деревни Гадюкино среди ублюдочных небоскрёбов Москва-Сити. Чётко, будто сверкающая неоновая вывеска, загорелись передо мной беспощадные холодные буквы:
Н Е Т В Ы Х О Д А
И с такой же беспощадной суровостью стукнула в мою бестолковую голову простенькая мыслишка:
Т Ы Н И К О Г Д А Н Е П О К И Д А Л
С Т Р А Д А Т Е Л Ь Н О Г О З А Л О Г А, П Р И Я Т Е Л Ь!
Теперь я был уверен, что ни секунды не принадлежал себе. Даже громя могильщиков и байпасовцев, я всего лишь выполнял чью-то злую волю, ходил по струнке под чьи-то заранее выверенные команды и дёргался, как марионетка, в нужном направлении под расписанную по чьему-то циничному приказанию мизансцену или партитуру. Наверняка каждый мой шаг и вздох был зафиксирован на всевозможных носителях информации и рассмотрен через стеклянную луковицу — увеличительное стекло. А жизнь под увеличительным стеклом — самая мерзкая, самая унизительная форма страдательного залога. Осознание этого принесло мне настоящие моральные и физические мучения.
Но совершенно доконало меня осознание того, что пришедший на смену Определителю новый властелин может оказаться ещё большим подлецом и стервятником, чем его неудачливый предшественник. Какими слезами это отольётся моей родной Вселенной, страшно даже представить. Стало вдруг до смешного ясно, что мне д