Я постучал в кабинет. Анатолий Наумович сидел за своим рабочим столом и перебирал бумаги. Я изложил ему свою незамысловатую просьбу, он поднял глаза, пронзил меня беспощадным комиссарским взглядом. «Так. Значит, пришел к дяде выпить. Молодец. Теперь понятно, зачем ты к нам ходишь. Дядя добрый, он нальет…» Я опешил, не зная, как себя вести, можно, конечно, пошутить, но под таким кинжальным взглядом юмор исключен. Насладившись моей растерянностью, Рыбаков встал из-за стола и, довольный, улыбнулся. «Пойдем». В столовой Таня уже накрыла стол, мы выпили, закусили, и только тогда меня отпустило. Мой непредсказуемый дядя любил такие психологические розыгрыши, казалось бы, можно привыкнуть, но каждый раз это было так убедительно, что я неизменно терялся.

Ему очень трудно было сделать комплимент. Ни в какой форме он его не устраивал. Я попал в Переделкино в тот самый момент, когда Рыбаков вел изощренную борьбу за публикацию «Детей Арбата». Перестройка уже началась, однако культурная политика еще сохраняла свой советский консерватизм. Как опытный литературный полководец, Анатолий Наумович, искусно маневрируя, медленно, но верно, продвигал свои боевые порядки вперед. Естественно, рукопись при этом он давал читать очень выборочно. Поэтому я не просил, ждал, пока автор сам предложит мне. В один прекрасный момент это произошло. Мне была выдана большая японская сумка с толстенной папкой внутри, и я потащил этот груз по темным писательским улицам: Довженко, Горького, Гоголя, Лермонтова, к себе на Серафимовича. Три дня, прихватывая ночные часы, я читал и, когда закончил, положил рукопись в сумку и совершил обратный путь: Серафимовича — Лермонтова — Гоголя — Горького — Довженко, к Рыбакову. Выложил «кирпич» на стол и сказал: «Знаете, Анатолий Наумович, я не ожидал, что современный роман буду читать, как в детстве „Три мушкетера“ — засыпая поздно ночью, думаешь, а что там дальше». Рыбаков помрачнел: «А ты что ж, считал, дядя у тебя совсем дерьмо, вещь написать не может. Нашел, что сказать… Хорош племянничек!» Его комиссарский взгляд прожег меня насквозь. Я съежился, стал что-то лепетать в свое оправдание, и только когда они с Таней заговорщицки перемигнулись, я понял, что меня опять купили.

У Рыбакова были жаркие глаза. Как две нагретые солнцем маслины. Поначалу это расслабляло собеседника, располагало его к открытости, доверчивости. Тут-то и был капкан. Загадка его фирменного юмора состояла в том, чтобы внезапно сменить добродушную, улыбчивую маску на образ строгого, не допускающего шуток моралиста. Его визави терялся, в этот момент Анатолий Наумович снова становился сам собою, и сидящий напротив человек окончательно запутывался. В конце концов оба получали удовольствие. Я бы назвал это театром Анатолия Рыбакова, а он бы в очередной раз показно обиделся, потому что не любил театра. Когда я однажды пригласил его на свою премьеру, он так прямо и сказал: «Театра я не люблю. Таня пойдет, а я посижу дома». Впрочем, может быть, это была очередная игра…

Вот такой у меня был чудесный дядя! Правда, я не сразу стал его так называть. Поначалу, когда меня спрашивали, кем мне приходится Рыбаков, я говорил, что он мой земляк, уж больно не хотелось выглядеть примазывающимся к VIP-персоне. Однажды Анатолий Наумович в своей обычной манере прервал мой оживленный рассказ, уж не помню, о чем: «Говорят, что ты отказываешься от меня». — «Я?.. Да вы что! Кто говорит?» — «Все». Я жду, когда он снимет строгую маску. А он не спешит. «Так вот, запомни: я — дядя, ты — племянник. Все!» Взял только что вышедшую книгу «Прах и пепел», что-то чиркнул в ней и хлопнул ладонью по обложке: «Вопрос закрыт». На титульном листе я прочел: «Дорогому Вите Славкину моему племяннику. Сентябрь 1994 г.».

Так я обрел свое право на дядю.

<p>Копенгаген</p>

В конце 79-го года Рыбакову выделили квартиру в конце проспекта Вернадского. «Выселки», — сказал Толя презрительно, но это было все-таки лучше, чем ничего. К тому же весной, когда таял снег, Толе лучше было жить в городе. Во время обороны Москвы зимой 1941 года Рыбаков пролежал в снегу двое суток и навсегда застудил легкие: каждая простуда в это время года оборачивалась для него воспалением легких. «Останемся в Переделкино», — сказал он мне. Район Вернадского был совсем чужим для него, и в той квартире мы переночевали всего одну ночь, когда на рассвете улетали из Москвы в Копенгаген на презентацию «Тяжелого песка». Это было осенью 80-го года… А весной восьмидесятого я все-таки ушла из «Кругозора» — Толя меня одолел.

Итак, приземление в Копенгагене. С самолета нас буквально умыкает газета «Политикен», поскольку за Рыбаковым охотится сразу две газеты. «Политикен» — главная газета — опередила вторую. Редактором первой был Херберт Пундик. Две недели, как мы узнали позже, он жил в Копенгагене, делая газету, две недели — у себя дома, в Тель-Авиве. Херберт и его жена Сюзи стали нашими близкими друзьями.

Перейти на страницу:

Похожие книги