Иногда, правда, появлялся и иной страх – страх, что Раен ничем не может управлять, что он не знает, что произойдет на следующий день, в следующий час, в следующую минуту. Не раз и не два ему казалось, что Джеймс запросто может покалечить его... и тогда в минуты близости Райнхолд ощущал что-то вроде диффузии – проникновение друг в друга их тел, желаний и мыслей. В такие моменты он начинал напоминать себе канатоходца, шагающего над пропастью с завязанными глазами. Раен никогда не чувствовал ничего подобного за решеткой. Или чувствовал, но не мог осознать за пеленой вечной озлобленности, которая сейчас растворилась, обнажив что-то глубинное, исконное, стыдное и сокровенное. Райнхолд не понимал, да и не старался уже понять, почему и откуда брались эти желания, когда почти настоящий страх за свою жизнь вдруг переплавлялся в отчаянную жажду проверить, что будет дальше, перешагнуть через какую-то черту, которая казалось недосягаемой. И тогда...
Иногда Джеймс теперь даже целовал его – правда, это случалось очень редко. Поцелуи его были напористы и грубы, но все же это были поцелуи – яростное, непристойное переплетение языков с болезненным прикусыванием губ, и жар дыхания, и настойчивые прикосновения влажного рта с легким, теплым, чуть горьковатым привкусом табачного дыма. И было бы величайшей неправдой сказать, что Райнхолд, хоть и стыдясь отчаянно самого себя, не наслаждался после фантазиями об этом.
Временами на него накатывало то полузнакомое ощущение почти наркотического опьянения, когда тело вдруг переставало слушаться, боль растворялась с током крови, и время останавливалось, и появлялось чувство, что он с каждым новым ударом летит куда-то в пропасть, а от скорости полета перехватывает дыхание.
Теперь он научился не бояться этого полета. Когда в самый первый раз глотаешь бензедрин, тоже ведь сначала бывает страшно.
А еще ожидание встреч наполняло его жизнь между этими выходными – из дома на стройку, со стройки обратно домой – чем-то осмысленным. Наполняло воспоминаниями.