В этом гроте под берегом Оки, образовавшемся от стока подземных вод, рыбаки укрывались от непогоды, делили улов, варили уху, чинили сети. Грот был обжит. Стены его гладко ошарканы. И на выступах стен удобно было сидеть. С потолка капала вода в ручеек, протекающий тоненькой извилистой ниточкой посередине грота, по обе стороны которого и образовались эти уступы. И вот сегодня на них расселись молодые конспираторы города. На этот раз их было много. Грот тускло освещался фонарями «летучая мышь». Фонари мигали, отсветы прыгали по лицам молодых людей, которые от этого казались Женьке таинственными и напоминали благородных повстанцев Болотникова, Разина, Пугачева. Из грота виднелась черная полоса Оки с утонувшим в ней месяцем. Все казалось романтичным. Душа горела от неосознанных желаний и жажды подвига во имя благоденствия масс. У самой дальней стены грота, в земляной нише, стоял человек с черной бородкой в пенсне — Аноним. Он делал доклад. Содержание его ускользало от понимания Женьки. Но каким-то внутренним чувством он угадывал, что это нельзя произносить открыто на улице, с общественной трибуны и даже дома. Это было выше всего, это был клад души, новая правда, за которую надо пострадать, как всегда страдали великие люди, и он готов был к этому всей душой и только пока не находил случая, чтобы пожертвовать своей жизнью. Женька вспомнил все, что говорил отец, старый мастер и старый большевик, и сравнил со своими взглядами и взглядами Анонима, Петеркина, Рубашкина, и ему стало жалко отца, как он ужасно отстал от жизни. Новая мысль Анонима прямо жгла его и поднимала на высоты блаженства: Коммунистический Интернационал Молодежи оказался революционнее Коминтерна, «левее» партии. После доклада начался спор по поводу работы комсомола с крестьянскими парнями. Тут вдруг размежевались на два лагеря. Одни говорили, что не надо принимать в комсомол сельчан из середняцких слоев, другие — надо, и обвиняли первых в «боязни середняка». И тут поднялся такой шум, что даже ничего нельзя было разобрать. Каждая сторона обвиняла другую в смертных грехах: в оппортунизме, в потакании кулачеству, в забвении середняка, в утере революционного чутья и т. п. Женька понял только одно: что революции угрожает «кулацкий уклон». Женька бывал в деревне. Будучи малышом, подготовишкой, он в гражданскую войну во время голода и разрухи ездил с матерью в деревню и менял домашнюю утварь: посуду, старые платья бабушки и матери, пиджаки отца и даже свои штанишки менял на картошку и хлеб, на жмых и отруби… И тогда он видел там вопиющую бедноту, грязь, вшей, тараканов и клопов, но так как Петеркину и этому приезжему Анониму он не мог не верить, то, вопреки своему опыту, считал, что деревня впала в «кулацкий уклон».
Стоял ужасный гвалт. Некоторые уже сейчас готовы были «спасать революцию» (как и чем — об этом никто не говорил), некоторые предлагали подождать до Четырнадцатого съезда, который скоро откроется и все разъяснит.
— Мы — реальные политики и придем к съезду с полным триумфом! — кричал Петеркин, и все на это ответили громким «Ура!». И в этом крике тонули и журчанье ручья, и громкая перекличка на Оке, и песни девиц на Большой Круче.
Потом высказывались все, кто хотел. Рубашкин хриплым отрывистым голосом возвещал:
— Молодежь должна быть левее партии! Ленинградские товарищи правы! Мы умрем за эти лозунги. Горим и сгорим!
— Левее! Левее! — кричали со всех сторон. — Как можно левее. «Кто там шагает правой? Левой, левой, левой!!!»
— А руководящая роль должна принадлежать не партии, а рабочему ядру внутри самого комсомола! — воодушевляясь все больше, продолжал Рубашкин, ударяя кулаком по воздуху.
— Это — азы! — кричал Петеркин. — На том стоим. Это — азы!
Аноним согласился с ним кивком головы. Женька смотрел на Рубашкина с восхищением. Тот уже в городских вожаках молодежи или во всяком случае на путях к тому.
— И к съезду мы должны охватить девяносто процентов городской молодежи, а лучше всего пролетарскую молодежь, — продолжал выкрикивать Рубашкин, все так же мрачно глядя себе под ноги и стоя как-то боком…
— Во всяком случае, каждый по-своему должен включиться в подвиг, — добавил Петеркин. — Вот сейчас надвигается пасха — пережиток гнусного средневековья. А молодежь индифферентно взирает на это… пассивная преступность.
Женька упрекнул себя за пассивность: бабушка наготовила творогу, сметаны, свеч. «Это безобразие, — подумал Женька. — Это — семнадцатый век. Водку готовят, пироги… Мещанство, конечно, на базаре хозяйки как с ума сошли, закупили весь изюм, курагу… рыбу… Мракобесие, реакционность…»
— Мракобесие! — возгласил Петеркин. — Реакционность. А вы смотрите, хлопаете глазами.
Женька даже вздрогнул от сознания своей зрелости: он только подумал, а идеолог это же провозгласил.
«Я совсем созрел и готов на подвиг», — решил Женька, и ему показалось, что он стал будто выше ростом.
Петеркин между тем продолжал: