Ничего особенно заманчивого в списке не было. Куда больше меня увлекла статья об иезуитах в Католической энциклопедии – дух захватывало от одной мысли о множестве новициатов, терциатов и тому подобного, – так много исследований, так много учебы, такая мощная подготовка. Они, должно быть, жутко работоспособны, эти иезуиты, – думал я про себя, читая и перечитывая статью. И, пожалуй, иногда я видел мысленным взором свое аскетически заостренное лицо, бледность которого оттеняет черная сутана, и каждая черта выдает святость и недюжинный ум. Подозреваю, что главным образом элемент недюжинного ума и привлекал меня в этом смутном образе.
Занятый подобными глупостями, я ни на шаг не приблизился к Церкви, разве что прибавил
В один из знойных вечеров в конце лета атмосфера в городе вдруг наполнилась напряжением из-за новостей, передаваемых по радио. Я ощутил это напряжение еще прежде, чем узнал, что это за новости. Я вдруг заметил, что тихое и разнообразное бормотание приемников в окружающих домах незаметно слилось в громкий зловещий гул, который несется к тебе со всех сторон, следует за тобой по улице, а когда ты удаляешься от одного его источника, он настигает тебя на следующем углу.
Я слышал: «Германия… Гитлер… сегодня в шесть часов утра германская армия… нацисты…» Что они там устроили?
Потом пришел Джо Робертс и сказал, что скоро начнется война. Немцы оккупировали Чехословакию, и теперь непременно будет война.
Город чувствовал себя так, словно одна из створок адских врат приотворилась, и пахнувший из пекла жар иссушил души людей. Люди подавленно топтались у газетных киосков.
Мы с Джо Робертсом засиделись далеко за полночь в моей комнате, где не было радио, пили баночное пиво, курили сигареты, глупо и натянуто шутили, а через пару дней премьер-министр Англии спешно вылетел на встречу с Гитлером и заключил в Мюнхене очаровательный альянс, в котором отказывался ото всего, что могло бы привести к войне, и вернулся в Англию. Он приземлился в Кройдоне[316], спотыкаясь, сошел с трапа самолета и сказал: «На наш век – мир»[317].
Я был очень угнетен. Я совершенно не собирался копаться в грязном и запутанном клубке политических интересов, составлявших подоплеку этой ситуации. К этому времени я оставил политику, как дело безнадежное. Я не хотел иметь какое-то мнение о движении и расстановке сил, каждая из которых в той или иной степени лукава и порочна, а пытаться выявить, сколько правды и справедливости в их крикливых и фальшивых требованиях, – занятие слишком утомительное и ненадежное.
Я видел мир, в котором каждый утверждал, что ненавидит войну, и в котором все мы неслись к войне с такой головокружительной скоростью, что тошнота подступала к горлу. Все внутренние противоречия общества, в котором я жил, предельно обострились. Дальше отсрочивать его распад не получится. Чем все это кончится? Будущее в те дни было темно, словно мы пришли к глухой стене в конце тупика. Никто не знал, выйдет ли кто-нибудь из него живым. Кому будет хуже всего, гражданским или солдатам? В большинстве стран воздушная война и все эти превосходные новые бомбы сводили на нет различия в их судьбах.
О себе я знал, что ненавижу войну, все, что к ней ведет и что стоит за ней. Но я видел, что теперь мои предпочтения, убеждения или недоверие не значат решительно ничего во внешнем, политическом строе жизни. Я всего лишь человек, а человек больше не принимается в расчет. Я был ничто в этом мире, за исключением разве скорой перспективы стать строчкой в списке призывников. Мне выдадут кусочек металла с номером, и я повешу его на шею, чтобы облегчить бюрократические проволочки, когда придет срок распорядиться моими останками, что будет последним всплеском умственной деятельности, связанным с моей исчезнувшей личностью.
Все это настолько не поддавалось осмыслению, что мой ум, как и умы почти всех, кто оказался в сходном положении, просто не мог с этим справиться и переключился на повседневную жизнь.
Мне нужно было закончить диплом и много прочесть. Я подумывал подготовить статью о Крэшо, которую мог бы послать Т. С. Элиоту для «Критериона»[318]. Я еще не знал, что «Критерион» выпустил свой последний номер, что Элиот в ответ на то же, что повергло меня в депрессию, свернул свой журнал.
Дни шли, и радиоприемники вернулись к своей разноголосице, снова забормотали каждый на свой лад, чтобы больше не обращаться к зловещему сплоченному тону до начала следующего года. Сентябрь, кажется, уже перевалил за середину.