Дик проснулся от холода. Разгоряченное тело остыло, Бет ушла, мокрая одежда еще не высохла, железная лежанка отдала воздуху все свое и его тепло. Дик съежился, обхватил руками колени и беззвучно заплакал.
Прежде он никогда себя не жалел, поскольку считал это занятие совершенно бесполезным, а значит — вредным. Его бессознательный стоицизм имел с христианской надеждой гораздо меньше общего, чем он думал. И вот сейчас он почувствовал, что этого ужасающе мало. Кровь, пролитая им, словно смыла чары — он мог снова смеяться и плакать, и вот сейчас он плакал над собой. Изведав, что значит быть вдвоем, он до самого черного дна постиг свое одиночество. Чудовищная несправедливость происходящего открылась ему во всей полноте: именно сейчас, когда он узнал, в мире есть человек, ради которого стоит жить — он должен умереть. Узнав самую глубокую тайну своего тела — бросить его на растерзание. Ощутив настоящую радость — выбрать муку. Он не колебался в самом своем выборе, но просто разрывался пополам от того, что этот выбор перед ним стоит. Мир, который ставит человека перед таким выбором, чудовищнее и нелепее ночного кошмара. Тому, что он, тем не менее, существовал, было только одно приемлемое объяснение: в свой час он должен превратиться в нечто прекрасное, настолько прекрасное, что эта красота поглотит все ужасы и муки всех времен. Иначе лучше было бы ему не существовать или даже погибнуть сей же миг, чтобы те, кто счастлив, умерли, не узнав горя, а те, кто страдает — перестали страдать.
Время ползло, как пес с перебитым хребтом, и молчаливой одинокой агонии не было конца. Впрочем, Дик понимал (и понимание было как прикосновение к обнаженному нерву), что ничье присутствие его бы сейчас не утешило: если бы это был человек, не осужденный на смерть, Дик завидовал бы ему по-черному, и маялся бы от этого сильнее, а если бы это был такой же обреченный — Дик досадовал бы на его и свое бессилие. Он ни с кем не мог разделить дороги. Заполни кто-то камеру людьми так, чтобы не нашлось места сесть — и тогда он остался бы один.
— Мне страшно, Господи, — вырвалось у него мокрым всхлипом. — Мне так страшно!
До этого момента он не запрещал себе плакать — не было сил крепиться, да он и не видел в этом смысла: лучше уж отреветься сейчас за все семь лет и за весь завтрашний день, чем хлюпать носом перед судьями и палачами. Но вдруг он как бы встряхнулся от мысли настолько простой и естественной, что просто удивительно, как это она раньше отсиживалась в трюме, когда ее место на мостике: люди-то умирали и прежде; люди, получше него и люди, моложе его. Он думал о них совсем недавно, до прихода Бет. Все они прошли этим путем, и никому из них не было легче. Одни уходили в старости, другие — во цвете лет, третьи — совсем юными и даже детьми, и всем им было страшно, так же страшно, и все они смогли. Дик закрыл глаза, по-прежнему не сдерживая слез, теперь уже вообще не обращая на них внимания — он хотел услышать мертвых. Он знал, что если как следует прислушаться — то можно будет различить их тихое дыхание. Камера и в самом деле полна народу, нужно только знать, что они все здесь — вся команда «Паломника», и леди Констанс, и Джек, и лорд Гус, и Рэй, и Бат, и Эстер из поместья Нейгала, и мертвые с Сунасаки, среди которых он, наверное, только в день Страшного Суда узнает родителей, и много синдэн-сэнси, и сын капитана Хару, и лорд Донован… Дик уже не делал над собой никаких усилий: они сами приходил к нему — Король Ааррин, чье сердце вырвали нелюди, и Император Брайан, совершивший свой последний прыжок с бомбой-коллпасантом на борту, его мать, умершая, чтобы дать сыну жизнь, двести одиннадцать кардиналов и епископов, отказавшихся покинуть храм Святого Петра и взорванные вместе с ним; китайские христиане, сказавшие «нет» притязаниям государства на Церковь и за это согнанные в каменоломни и заживо погребенные там, христиане Рутении, расстрелянные за отказ подписать «Православно-исламскую Унию»; в камере время могло идти как угодно, но под сомкнутыми веками юноши проносились в обратном порядке века: святые Эдит и Максимилиан, испанские и русские христиане, убитые коммунистами и фашистами, Дамиан де Вестер и его прокаженные; Доменико Савио, сожранный болезнью; африканские юноши, убитые своим царем за отказ служить его похоти; монахини из Компьеня; Амакуса Сиро и восставшие в Симабара; маленький Ибараги, который перед смертью спросил у чиновника: «Какой из этих крестов мой?» — а потом опустился на колени, обняв крестное дерево; Жанна, король Людовик, мученики Хаттина… Дальше, дальше — вплоть до той самой ночи, чернейшей из ночей…
Каждый умирает в одиночку? Да. Каждый язычник. С христианином умирает Христос.