Не заткнуть память, что, как часто случается по ночам, оживает, подбрасывает давно поблекшие картины прошлого, которые Север единственным вопросом раскрасила вновь, напомнила о родителях.
О которых я не думал, почти не вспоминал.
Как-то.
И про день рождения отца второго числа мне крикнула из кухни поздним вечером Север, фыркнула, пока я метался в поисках телефона, что я кошмарный сын и склеротик. Угадала, пусть и не знала насколько именно кошмарный, не представляла.
К счастью.
Телефон, вытащенный из кармана брюк, я с блокировки снимаю, открываю контакты, долистываю до номера мамы, закрываю, чтобы после снова открыть и долистать, посмотреть и… не набрать, потому что не в два ночи по Праге звонить.
Даже если вдруг и из-за Север очень хочется.
Нестерпимо требуется.
Услышать мамин, самый родной на свете, голос, послушать рокочущий баритон отца на заднем фоне, попросить прощение за пожар, о котором я никогда им не расскажу, но вот прощение попрошу.
Извинюсь за редкие звонки.
За их волнение.
Которое когда-то радовало, вызывало злорадство и усмешку. И не всегда удачно запрятанные слёзы мамы радовали, подмывали говорить ещё и ещё, продолжать, чтобы словами сделать больно, ударить прицельно и хлёстко.
Довести.
Чтоб она зарыдала и сбежала.
Провалила, не выдержав, из нашей с отцом устоявшейся привычной жизни, прихватила Даньку, которую чудовищем я тогда называл.
Именовал маму гестапом в юбке.
А она, услышав в единственный произнесенный ей в лицо раз, посерела, ухватилась за стол, покачнувшись, пальцами. И ещё больше посерела, когда отец, сидящий рядом, ремень достал и за шкирку в мою же комнату меня уволок.
Отходил.
И голос единственный раз в моей жизни, пугая именно голосом, а не солдатским ремнем, после которого ещё неделю сидеть не получалось, отец повысил, выгнал кинувшуюся защищать почему-то меня маму.
Ингу.
По имени я стал её называть позже, и когда именно вспоминать совсем не хочется, вот только память, взбаламученная Севером, подбрасывает, подкидывает тот такой по-весеннему тёплый и солнечный день…