— Вы зря курите, товарищ лейтенант, — говорил ему Корин, отмахиваясь от дыма носовым платком. — Никотин угнетает деятельность нервной системы. Почти все болезни сердца, сосудов головного мозга и даже желудка — от курения...

Лимаренко, словно не слышал, задумчиво пускал дымные колечки прямо в лицо фельдшеру.

— Брось курить, — сказала Наташа, обивая у порога валенки. Лимаренко поплевал на окурок и, приоткрыв дверцу, бросил его в печку. Прошел вслед за Наташей. Выложил на стол письмо.

— Вот.

В конверте было два письма: от матери и от односельчанки Сергея — Нины, угнанной в Германию вместе с его невестой Оксаной Кучеренко. Мать писала, что в село приехала незнакомая женщина и привезла от Нины из Германии письмо. Нина сообщала, что хозяйка-немка, у которой они работают, почти насмерть забила Оксану и выплеснула ей в глаза кипящее молоко. «Оксана теперь в госпитале, только там не лечут, а стараются избавиться от русских. Может, Оксана лежит уже мертвая. Вот какая у нас теперь жизнь...»

— Нет, зачем я получил это письмо? — спрашивал Лимаренко. — Могла же эта женщина потерять его, могло же оно не дойти по почте?! Легче бы ничего не знать! Душа сместилась. Эх, если бы эти полгода мы воевали, я бы спас ее. А теперь? Скорее бы в бой, что ли!

— Чего раскис? — строго спросила Наташа. — Эх, Сережка! Самый храбрый, самый волевой. — Вздохнула, добавив с досадой: — Да, уж скорее бы в бой...

Сергею стало неловко: за своим большим горем он позабыл, что у Наташи еще не остыла своя огромная боль, свое страшное горе...

<p>Глава одиннадцатая </p>

Наташа и Юрка бродили по заснеженному лесу. Снег искрился, слепил глаза. Снежные шапки на соснах тоже искрились и отливали голубизной. Вокруг было тихо и мирно. И все-таки в эти дни в батальоне больше, чем когда-либо, говорили о боях. Но не о тех, что были, а о предстоящем наступлении. Остался, может быть, один, всего один, пусть большой, пусть упорный и трудный, но один рывок. И — конец войне!

Каким будет конец войны, это представлял каждый. Во-первых, необъятная радость. Во-вторых, тишина. Ни грома пушек, ни бомбежки, ни пулеметной трескотни. В-третьих — дорога домой. На Родину. К родным и близким. И работа. Твоя любимая, по которой так истосковались руки.

— Давай оставим здесь свои отпечатки, — сказала Наташа. Она легла на спину, распластав руки. Поднялась осторожно. — Видишь, какая я большая?

— А ну-ка я, — Юрка тоже плюхнулся на снег, а встав, восторженно закричал: — Ой, я почти такой, как ты!

Солнце скрылось за деревьями. Снег из голубого стал сероватым. На лес спускались сумерки.

— Пойдем в первую роту, — предложила Наташа. Юрка взял ее за руку, и они побежали, то и дело проваливаясь в глубокий снег.

В землянке было темно.

— Что это вы сумерничаете? — удивилась Наташа.

— Дневальный у нас такой. Си-мочка! Купа-авин!

— Ай-яй, Федя, называл ласковый имя, шибко осердился, значит! — с притворным и воскликнул Абикен.

— Этот легкокрылый Серафим, наверное, весь день на гитаре тренькал, — проворчал Марякин.

— Романсики распевал, — поддержал Иван Иванович.

— А что я мог сделать? — оправдывался Купавин. — Искал кладовщика, помпохоза. Никого!

— Может, ты к помпохозу за тряпочкой для носового платка пойдешь? — усмехнулся Братухин. — От шинели надо было отрезать.

— Так у меня бушлат. Хотел, правда, у Ивана Иваныча отхватить, — засмеялся Купавин.

— Я тебе отхватил бы! — огрызнулся Иван Иванович, — Для того, что ли, мне ее выдали да еще в красноармейскую книжку вписали?

— Братцы, так у Абикена же шинель до пят! — осенило вдруг Братухина. — А ну надень! — потребовал он.

Купавин светил спичками.

— Ты же в ней на кавалериста похожий, — убеждал Братухин Галиева.

— Ой, какой крохотуля! — всплескивал руками Марякин. — Ребята, гляньте-ка, а гимнастерка-то ему до сапог достает.

— А сапоги тебе в паху не натерли? — притворно-серьезно осведомился Иван Иванович.

Черные глаза Абикена блеснули влажно. Он рванул с себя шинель.

— На, режь, режь много фитиль! А смеяться не смей! Я татарин, он цыган, он украинца — над всем смеялся, всем больно делал!

— Абикенуша, миленький, ну что ты? — обнял его Братухин. — Разве мы потому? Солдату по уставу быть веселым полагается. Дразнит же меня Сима чалдоном. А Рожков все уши прожужжал, частушку про меня поет: «Ты пошто меня не любишь, я пошто тебя люблю?» Или еще: «Милый, чо, милый, чо?» А Иван Иваныч меня нечистым духом кличет. Но это же все по-доброму, в шутку, милый ты мой человек.

— Моя все понял, — еще не остыв от обиды, буркнул Галиев.

— Вот и порядок. А шинельку — не хошь, не давай. Мы у Ивана Иваныча выклянчим. Всей-то артелью для общей пользы. Как, Иван Иваныч, а?

— Давай ножницы, сам отрежу. Я тебя, непутевого, знаю. Состроишь мне одну полу длинную, другую короткую.

— Нет, — встал между ними Абикен. — Твой, Ивана Ваныч, шинель шибко короткий. Мой шинель шибко длинный. Надо резать мой шинель.

— Твой так твой, — поспешно согласился Федя. — Это для тебя, Абикенушка, даже лучше. Удобнее ходить. А у Ивана Иваныча отрезать, коленки застынут.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги