С трудом верится: дикий зной, а на улице — декабрь! С Ратауле среди местного населения половина христиан, но не только христиане будут отмечать рождество, африканцы любители празднеств: чей бы ни был праздник — лишь бы пошуметь и повеселиться. В витринах больших универсальных магазинов рекламные деды-морозы. У них белые ватные бороды и морковно-красные, словно ошпаренные лица, с которых ошалело таращатся на прохожих выпученные хмельные глаза. Такое впечатление, что доброго нашего Дедушку Мороза, потомственного северянина, спьяну занесло испорченным волшебством в тропики и он никак не может очухаться от зноя и духоты. Посыпанные крупной солью щепотки ваты у его ног изображают рождественский снежок. А настоящего снега здесь не видывали и ничего холоднее мороженого, которое продают на углах крикливые разносчики, не знают.
…Где-то там, на другом конце света, на любимом Гоголевском бульваре в Москве, хрустит свежий снежок под каблуками прохожих и гомонят дети, катаясь с горок на санках. Люди там тоже торопятся в магазины и несут на плечах елки, настоящие, сохранившие сок жизни, пахучие, только что из леса… А его родная костромская деревушка сейчас, должно быть, по самые окна укутана в чистые, опрятные рождественские сугробы, слюдяно поблескивающие на солнце. И мать, выйдя утром на крыльцо, щурит от нестерпимого морозного сияния подслеповатые глаза, полной грудью вдыхает свежий, напоенный смолистым запахом леса воздух, и разглаживаются в, улыбке морщины на ее лице.
Перед универсальными магазинами в преддверии кристмаса идут бесплатные представления. Их организовывают владельцы магазинов, чтобы привлечь покупателя. Под грохот тамтамов женщины в длинных цветастых платьях делают судорожные движения, причем каждая часть тела, кажется, двигается самостоятельно. А в кругу, образованном женщинами, неистовствуют в шаманской пляске мужчины экзотического вида: на головах странные шапки с перьями, на бедрах юбки из страусовых перьев, на лицах, груди, спине белой краской намалеваны какие-то таинственные знаки. В пляске они выбрасывают в стороны полусогнутые руки и ноги, поднимая ступнями пыль, что-то громко выкрикивают грубыми голосами.
Прохожие равнодушно проходят мимо, к подобным зрелищам здесь привыкли.
— Мосье! — услышал Антонов за спиной, и сухая черная рука коснулась его плеча.
Человек, стоявший сзади, был очень худ, голову его прикрывал выцветший желтый тюрбан, с костлявых плеч ниспадала ветхая туника. Антонов давно привык к тому, что на улицах африканских городов со всех сторон тянутся руки, ищущие твоего внимания, каждая рука непременно стремится что-нибудь всучить: поделку из черного дерева, порнографический журнал, пачку сигарет, брикет жвачки.
— Мосье!
Главное — не останавливаться, не оборачиваться, не являть интереса. Иначе не отвяжешься.
Но долговязый худой человек, прихлопывая асфальт грубыми самодельными шлепанцами, упорно шел за ним.
— Мосье!
Антонов не выдержал, оглянулся. Узкое лицо, прямой острый нос, тонкие губы… Туарег. Племя его живет в глубине Африки, в Сахеле, на границе с Сахарой. Который год подряд в Сахеле засуха, а значит, и голод, и тянутся туареги к побережью в надежде прокормиться. А здесь своих рук, жаждущих работы, в избытке. Туареги — народ гордый, никогда не попрошайничают, не унижаются. Вот и приходится беглецам распродавать последнее. Этот продает кинжал, и не сувенирный, а свой рабочий кинжал, с которым и в поле, и на охоту, и на войну. Но зачем ему, Антонову, кинжал?
— Мосье! Всего пятьсот! Это настоящий клинок. Отец мой делал, мосье. Нджаменская сталь. Всего пятьсот.
— Не нужен мне! — отмахнулся Антонов. — Не нужен!
— Ну за триста, мосье. Всего за триста! Возьмите, пожалуйста!
— Не нужен!
— Мосье! За сто! Отдам за сто! — Туарег сделал шаг вперед, поравнявшись с Антоновым, и быстрым движением выхватил из ножен ярко сверкнувшее на солнце лезвие. — Это лучшая сталь, мосье. Смотрите!
Сорвал ветку с придорожного кустарника, подбросил вверх. Снова сверкнул в воздухе металл, и на асфальт упали две половинки разрубленной ветки.
— Всего за сто!
Почти даром, цена, назначенная отчаяньем. Туарег сунул кинжал в черные кожаные ножны, подержал на ладони, словно пробовал его тяжесть. И вдруг глухо произнес:
— Мосье, я не ел уже три дня…
Антонов вытащил бумажник, извлек пять сотенных бумажек и протянул туарегу. Тот ошалел от неожиданной щедрости белого, забормотал слова благодарности, глядя на Антонова лихорадочно блестящими больными глазами.