Цирюльник дважды прошелся бритвой по моему лицу. Потом побрызгал одеколоном и припудрил. Почистил пиджак, стряхнув с него двумя пальцами несколько волосков. Я расплатился и вышел. Рубашка взмокла от пота. Я припустился бежать, еще не сообразив, куда собираюсь идти. Нет, я не останусь в Польше! Уеду любой ценой! На перекрестке меня сшиб автомобиль, и я упал. Это самый неудачный день в моей жизни. И я тоже продал душу дьяволу. Пойти, что ли, в синагогу? Нет, не стоит осквернять святое место! В животе урчало. Пот струился по лицу, по спине, боль разрывала мочевой пузырь. Если я не опорожнюсь сию же минуту, намочу штаны. А вот и ресторан. Я попытался войти, но дверь не поддавалась. Закрыто? Не может быть – за столиками сидели и обедали, кельнеры разносили еду.
Подошел человек с собакой на поводке и подсказал:
– Не к себе, а от себя!
– О, тысяча благодарностей!
Я спросил у кельнера, где туалет, и он указал на дверь. Но, подойдя к двери, я ее не увидел. Она исчезла как по волшебству. За столиками перестали есть и уставились на меня. Какая-то женщина громко рассмеялась.
Подошел кельнер:
– Вот сюда, – и открыл передо мной дверь.
Я подбежал к писсуару, но, как недавно Сэм Дрейман, не мог помочиться – моча не шла.
Я не пошел к Селии – провел Йом-Кипур с Шошей. Бася ушла в синагогу. Толстая поминальная свеча горела со вчерашнего дня и почти не давала света. Разбитый и вялый после перенесенной бессонной ночи, я валялся на постели прямо в одежде. Шоша сидела рядом. Она что-то говорила. Хотя голос ее я слышал, но о чем она говорит, уловить не мог. Должно быть, рассказывает про войну, тиф, голод, смерть Ипе. Шоша положила свою детскую ручку мне на грудь. Мы оба постились.
То и дело я приоткрывал один глаз, чтобы посмотреть, как солнечный луч передвигается по стене. Спокойствие Судного дня разлилось вокруг. Было слышно, как щебечут птицы. Я принял решение и знал, что не отступлюсь, но было еще нечто, что я не мог объяснить ни себе, ни другим. Было ли это видение или галлюцинация – появление отца? Возможно, цирюльник отравил меня своими ядовитыми речами? Как можно отвергнуть женщину, страстную, талантливую, которая к тому же имеет возможность взять меня в Америку, избавив от проклятой бедности и нацистской пули? Была ли это ревность к Сэму Дрейману? Такая уж огромная любовь к Шоше? Или просто недоставало решимости огорчить Басю? Я задавал эти вопросы себе или моему подсознанию, но ответа не получил. Я вдруг понял: это как с человеком, который совершает самоубийство. Он нашел крюк в потолке, сделал петлю, подставил стул и до последней минуты не знает, зачем он это делает. Кто сказал, что в природе и человеческом обществе все можно выразить словами и для всякого действия должны быть мотивы? Уже давно я осознал, что литература только описывает события и характеры, а уж потом подыскивает оправдания для них. Все мотивации в беллетристике или очевидны, или неверны.
В конце концов я уснул. Проснулся лишь в сумерках. Последние лучи заходящего солнца отражались в чердачном окошке. Ко мне подошла Шоша:
– Ареле, ты славно поспал.
– А ты, Шошеле?
– О, я тоже спала.
В комнате был полумрак. Свеча уже догорала. Пламя то поднималось вверх, то становилось таким крошечным, что едва был виден фитилек. Шоша заговорила опять:
– Прошлый год я ходила с мамеле в синагогу вечером на Йом-Кипур. Мужчина с белой бородой трубил в рог[76].
– Да, я знаю.
– Когда на небе появятся три звезды, можно есть.
– Ты проголодалась?
– Когда ты со мной, это лучше, чем есть.
Неожиданно для себя я произнес:
– Шоша, мы скоро будем мужем и женой. После праздников.
Я собрался предупредить Шошу, чтобы она пока ничего не говорила матери, но тут открылась дверь, и вошла Бася. Шоша бросилась ей навстречу:
– Мамеле, Ареле собирается жениться на мне сразу после Кущей!
Я и не подозревал, что у Шоши такой звонкий голос. Она повисла на матери и осыпала ее поцелуями. Бася положила молитвенники и теперь вопрошающе смотрела на меня. Радость и удивление были в ее глазах.
– Да, это правда, – подтвердил я.
Бася хлопнула в ладоши:
– Милосердный Господь услышал мои молитвы. Весь день я стояла на ногах и молилась за тебя, доченька, и за тебя, Ареле, сын мой. Только Бог в небе знает, сколько слез пролила я за эти два дня. Доченька, свет очей моих,
Они целовались, обнимались, раскачивались из стороны в сторону, не в состоянии оторваться друг от друга.
Бася протянула ко мне руки. От нее исходил аромат поста, нафталина, в котором целый год пролежало ее платье, и еще чего-то, очень женского и праздничного, – привычный аромат моего детства, когда, бывало, наша комната превращалась в женскую молельню перед первыми днями месяца ава. Басин голос тоже зазвучал громче и выше. Она заговорила на простонародном языке жаргонных молитвенников: