Зрелое лицо Риты словно несло на себе отблеск глубинного пламени. Это пламя разгоралось, когда Сашка вдруг поймает взгляд жены и посмотрит как-то особенно, словно спрашивает, и Рита, краснея, опускает сияющие гордые глаза.
— Да, один.
Нелька говорила это уже звеня ключами — они пришли.
Сашка наконец отвел глаза, опустил их, словно хотел что-то сказать, но вдруг понял: не надо ничего говорить.
Курашев не хотел сбивать их. Он гнал самолет к берегу. И если он стрелял, так только для того, чтобы не выпустить «А-3-Д», не дать ему уйти, посадить его. А потом он должен будет катапультироваться сам и для этого еще надо набрать высоту, выровнять истребитель, выпустить сначала Рыбочкина и только после этого уходить самому, — указатель горючего был на нуле. Когда же «А-3-Д», накренясь и оставляя за собой две полосы дыма, заскользил вниз и влево, Курашев понял, что сейчас они погибнут, — погибнут у него на глазах.
— А есть здесь у вас руководитель?
И сейчас, в своей комнате, вспомнив все это, она с хрустом стиснула руки. «Зачем я здесь живу? Ведь я всем чужая и никому не приношу радости».
На скорости семьсот километров в час бомбардировщик задел правой плоскостью за воду, плоскость словно подломилась, от самолета что-то отлетело, опередив его, и зарылось в море, далеко в стороне. И в то же мгновение — еще не сник всплеск от обломка — сам самолет врезался в воду и пенный, с паром и огнем столб воды поднялся высоко вверх, и он еще не опал, а Курашев уже увел свою машину вверх.
Он движением руки и глаз остановил Волкова, который хотел было ответить, что это не сложно, что исполнение этого желания зависит лишь от того — располагает ли маршал временем, потому что нужно лишь время…
— Слушаю вас… — сказал генерал.
— Молодец, двадцать четвертый. «Плот» вдребезги!
— То, что нам с вами предстоит, вряд ли принесет вам удовлетворение, — сказал он.
— А как — генеральшей хорошо быть?
— Я понял, командир.
— А еще я пришел сказать тебе, что ты представлен к боевому Красному Знамени.
— Старику покажу, — ответила она не задумываясь.
Ольга — сквозь невыносимое горе, сквозь спазмы — увидела: «А платок не забыла даже сейчас, летом…» И тихо, но убежденно сказала:
— Ты приходи обязательно, когда я буду там после операции. Приходи, слышишь?
Светлана протянула ему узкую, но энергичную ладошку. Действительно, подходил троллейбус, почти весь стеклянный. Долго еще потом Барышев не мог понять, отчего он вдруг сказал прямо и резко:
Полковник насупился. Он молчал, стиснул в кулаке пачку «Беломора» так, что табак полез из горсти.
— Не совсем, — опять пожал плечами молодой врач.
— Вспомни, когда ты без разрешения сел в штурмовик, напоследок, и упал… Если бы не болото! Я думала — умру. Но все обошлось, и тебя оставили.
— Да.
— У меня беда, дорогой Игнат Михалыч, дочка, старшая моя дочка уходит из дома. И никто из нас не знает отчего. Кажется, она и сама не знает отчего.
Барышев не мог ошибиться. Несколько месяцев назад на такой машине прилетел начальник летной подготовки — молодой, с непроницаемым, острым лицом генерал-майор. Он посадил это странное, стремительное и тяжелое в одно и то же время тело на раскаленный бетон, отрулил в сторону, туда, где не было никого.
Невысокого роста, но могучий — с очень сильными руками, с большим бритым черепом на короткой шее — профессор был молчуном. Даже демонстрируя на конференции свои операции, ставшие знаменитыми, он молчал, изредка, когда ему уже не хватало кадров киносъемки, фотографий или диаграмм, ронял фразу-другую и снова показывал, медленно оглядывая слушателей насмешливыми немигающими глазами.
Она села, облокотясь рукой на Ольгин столик у окна. У нее была почти девичья рука. Тонкие красивые пальцы. И копна волос, и брови, и краешки ресниц светились от настольной лампы.
Дальше, за танками, стояли новые артиллерийские системы. Таких Волков прежде не видел, хотя слышал о том, что армия получает новое вооружение. Глядя на эти механизмы, он подумал, что старым российским словом «пушка» их уже не назовешь.
— Сам. Слабость. И Торпичев помогает. Так вы не возражаете, товарищи?
После операции Меньшенин зашел в реанимационную, постоял над мальчиком. Его трудно было узнать — тонкие шланги от кислородного аппарата, подведенные к ноздрям и закрепленные пластырем, изменили знакомое тоненькое лицо. Да, ничего Колиного в лице этом не было — все принадлежало болезни.
Она слышала могучесть земли. Вспоминала этюды, целый короб за спиной, где картонки плотно сидели в гнездах, вспомнила краски на них, лишенные тяжести и запахов земли, лишенные той самой безоглядности и доверия, что она испытывала сейчас, и криво усмехнулась. «Все еще впереди», — думала она, еще не зная, что будет писать, но предчувствуя это.
Он все отдал самолетам, впрочем, это не точно: ничего он им не отдавал. Просто было у него великое счастье — летать. Каждый день летать. Тридцать лет. В дождь и в солнечную погоду. Зимой и летом. И жалеть ему было нечего. Он ничего и не жалел.
— Вы стираете в холодной воде?
— Я из клиники по поводу вашего сына. Коля — ваш сын?