Он впервые подумал о маршале, называя его про себя на «ты». По тут же ощутил его уже не как хорошо знакомого, притягательного человека, а как отвлеченную разумную силу. Там, под Москвой, Волкову порою казалось, что тревоги маршала были излишни. Теперь он вновь вспоминал его напутствия. Что греха таить, бывая в частях, где летчики образцово летали, где командиры и штурманы знали свое дело и умели безукоризненно выводить самолеты на цель, он нет-нет да и подумывал, что не от большого доверия маршал назначил его сюда. Вероятно, тяготился он их как-то незаметно появившейся близостью. А может, не видел он в нем, Волкове, того, кто нужен ему был постоянно. Волков стряхивал с себя это наваждение, стыдился порою самого себя за эти мысли, но не мог избавиться от беспокойства и чувства неудовлетворенности… А сейчас, в эту минуту, он все понял, понял глубоко: даже дрогнуло и заболело сердце. Он думал о том, какое громадное пространство поручено им тут прикрыть — надежно и непоколебимо.
— Отец. Возьми меня с собой? А? Ты можешь взять меня с собой?
Между двумя полетами встретил он как-то на щебенчатой дорожке авиагородка девушку. И было на ней светлое платье с пояском и носочки — по тогдашней моде.
Ничего никому не надо было объяснять. Что это был Рыбочкин, а не Курашев, тоже было ясно всем: Курашев при его росте не вместился бы в лодку.
— Рядом с тобой сейчас — один человек. Но ты не можешь его знать, — сказала она, твердо глядя в глаза отца. Он там совсем недавно.
Отъезд ее произошел спокойно и ласково. Жоглов отвез жену на вокзал. Поцеловал за две минуты до отхода поезда — она не любила самолетов, — думая о своем. И она, погладив его по плечу и глядя куда-то в дальний конец перрона голубоватыми уставшими и добрыми глазами, вдруг сказала, точно отгадав все:
Но где-то внутри себя он должен был как-то сравнить то, чего добился сам, с тем, что теперь представлял для хирургии Меньшенин. Это сравнение неизбежно, если имеешь в виду своего ровесника и чуть ли не однокашника. В один год они закончили институты (правда, разные), в один и тот же год (с разрывом в месяц-полтора) защищали диссертации, и защищали в одном и том же месте, чуть не с одними и теми же оппонентами.
— Я понимаю… — тихо сказал Витенька и покраснел. — Уже пять лет работаю в клинике, но Арефьев все практикантом меня считает.
— С кем?
— А ведь они варят что-то… — сказала Наташа.
Когда Мария Сергеевна остановилась на пороге Наташиной комнаты, Наташа притворилась спящей. Мария Сергеевна постояла так несколько мгновений и ушла.
— Простите, — проговорил он.
От этих мыслей Алексей Иванович разволновался окончательно. Он ушел снова на кухню и курил там, держась руками за подтяжки и глядя в окно на ночной, громадный даже в темноте город. Он помнил этот город прежним. Помнил его булыжные мостовые, помнил дощатую, но с гипсовыми вензелями трибунку посередине грязной площади, помнил длинные ряды одноэтажных, крепких, рубленных из лиственницы домов, которые уже к тому времени простояли три-четыре десятка лет, не покосившись и не обветшав, а только чуть вдавшись в землю под собственной тяжестью. Помнил пакгаузы из гофрированного цинка на набережной с ясно видимой издали надписью во всю стену «Чуринъ и К°». А сейчас он смотрел в темное окно и знал, что сразу же за сквериком под его окнами начинается залитая асфальтом площадь с фонтаном посередине, с окаймляющими ее высоченными современными зданиями.
— Почему же?!
И тут второй летчик сказал по СПУ:
Моряк сошел по трапу, неловко в обеих руках неся перед собой эту серую диковину. И положил ее перед Сашком. Тот не испугался, только подался чуть назад, серьезно и строго глядя на невиданное еще.
— Нет, позвольте мне остаться, — сказала она так, что — «позвольте» не звучало просьбой.
Алексей Иванович почувствовал что-то очень скорбное и тревожное в словах и во всем облике старика. Тревога и ему царапнула сердце, он вгляделся в Штокова. Но ничто в старике не подтвердило этого его внезапно возникшего ощущения. Он сказал:
Стеша усмехнулась:
— Все равно, Наташка, ничего ты не понимаешь. Ты какая-то совсем другая…
Меньшенин долго смотрел и слушал Колю. Слушал прямо голым ухом, прислонясь к худенькой, голубоватой, суженной мальчишеской груди, — работу легких и сердца. Его массивная с бритым могучим черепом голова закрывала мальчика. И были видны только огромные, мудрые глаза ребенка, он смотрел в потолок над собой так, точно прислушивался к тому, что происходит в его собственном существе, и видел, и понимал борьбу жизни и смерти в себе. Это было какое-то непостижимое слияние двух интеллектов — врача и больного. И Мария Сергеевна подумала, что не удивилась бы, если бы не оставалось уже надежды на хороший исход и Меньшенин сказал бы Коле: «Ну, вот, Коля, и все. Будь мужчиной. Мы сделали все, что могли». И она была убеждена, что Коля воспринял бы это так же, как воспринимает сейчас осмотр. И снова прежнее, знакомое напряжение возникло в ней, и она подумала, едва ли не вслух: «Господи, ну до чего я устала! Это же… Это же… Что-то сверхчеловеческое».