Штоков долго двигал холсты, обращенные лицом к стене, пока наконец не освободил большое полотно, и повернул его к ней.
И в ее голосе Наташе послышалась усталая отчужденность.
Это была не мысль, это было ощущение, которое не оставляло Алексея Ивановича потом уже никогда. Что он умел делать тогда? Говорить какие-то слова, умел шагнуть первым, потому что знал: обязан идти первым, первым встать над бруствером. Умел стрелять, может быть, и не очень хорошо, но все же умел — в общей массе. Когда рота шквальным огнем встретила врага, мощь огня ее приняла в себя и автоматные очереди Алексея Ивановича. И он тогда чувствовал себя сильным и умелым. А если сейчас ему нужно было бы стрелять — он бы промазал, потому что всегда стрелял плохо. И, одетый в военную, хорошо подогнанную форму, он, в сущности оказавшись один, остался тем самым штатским руководителем, каким был всегда.
— Нель, а Нель…
— Доброе утро, парень… — сказала она.
И слова, и вся обстановка настолько были необычными для Барышева, что он плохо понимал, что тот говорит. Человек говорил что-то вроде: «Вы, те, кто заинтересован в том, чтобы хорошо дышала великая держава — поэзия! К вам обращаюсь я!..»
— Да, мне ненадолго.
— Водой морской варить надо, — сказал моряк негромко и уже обращаясь только к Стеше.
— А ты, — спросила она негромко, — а ты считаешь, что я должна бояться отца? Чего же в нем я должна бояться?
В ее лице — неярком, но от этого особенно дорогом (не ожидал Барышев этого) — не было печали. Но было смятение. И серые глаза, потому что он видел только их, занимали почти все лицо.
— Нет, но… Ну, в общем ты здорово изменилась, Нелька, — тихо сказала она.
Солдат уронил для нее в фужер несколько капель и вспомнил, что воды нет — запивать. Глянул вопросительно на маршала. Тот понял и кивнул в сторону Натальи. Солдат отлучился на мгновенье и принес кружку, полную до краев.
— Мой отец никого не боится, — серьезно, сдвинув бровки над тонкой переносицей, сказала Наталья.
С той поры Ольга не стеснялась. Дома редко готовилось что-то такое, что можно завернуть в бумагу или положить в сумочку. Свою зарплату Ольга тратила — то купит что-нибудь отцу, то матери, то Наташке, то Поле. Никто дома не радовался этим подаркам, а дарить вошло у нее в привычку. И она не перестала делать это даже тогда, когда однажды увидела, как отец отдал зажигалку, которую она купила для него за сорок рублей. Там было место для сигарет, и зажигалка заправлялась газом из баллона (баллон купила тоже). Она была не то серебряная, не то еще какая-то, но сделали ее роскошно. И она понравилась гостю. Какому-то танкисту. Отец сказал:
«А я ничего, кроме хирургии, в своей жизни не знал», — с горечью подумал он и невольно покосился на руки Меньшенина. Короткопалые, поросшие рыжими волосками, мясистые, они лежали у него на коленях — обычные руки. Настроение Арефьева испортилось, он улыбался, но уже почувствовал, как тоска забирается в душу, и, зная себя, понял — это надолго.
Ответил мужчина.
— Ольгу?
— Нет, ничего. Ничего особенного.
Нелька давно пользовалась расположением тети Кати и никогда как следует ее не видела. И слова эти произвели на нее очень сильное впечатление. Она подошла к старой женщине, села напротив и сказала:
— Да вот, понимаешь ли, дело такое. Прочесть к утру надо. Ты спи. Я скоро…
Что-то толкнуло Людмилу. Она поднялась со своего места, подошла к Ольгиной постели и села на край кровати.
— У Кулика дело плохо. Надо, чтобы ты побыла здесь ночь.
К операции все было готово. Вот-вот должны были привезти Аню, Мария Сергеевна все знала наперед — тысячу раз мысленно она сама проделала эту операцию от первого надреза до последнего шва. Ее не страшили ни сложность, ни то, что операцию эту в ее присутствии Меньшенин будет делать близкому уже для нее человеку — Анне Кухарь. Мария Сергеевна, сама того не замечая, за последние два года привязалась к Анне, привыкла к тому, что положение ее непоправимо, к постоянному сожалению, которое охватывало ее всякий раз, когда, осматривая ее, она думала, что это прелестное, юное тело высохнет. Глаза Аннушки (так ее звали в больнице) прелестные, громадные, чистые, словно умытые, глубокие, почти черные глаза смотрели на Марию Сергеевну с таким пониманием, что Марии Сергеевне становилось страшно и слезы перехватывали дыхание. Аннушка точно подкарауливала Марию Сергеевну в ее жалости.
А та, не замечая, что стискивает зубы до ломоты, что всю ее трясет от волнения, тоже шагнула к Марии Сергеевне раз, другой, замерла, а потом обе они кинулись друг к другу и молча обнялись. Еще за минуту до этого Стеша не знала, как они встретятся, что скажут друг другу. А получилось все так просто и искренне. И, обнимая за плечи Марию Сергеевну, она чувствовала, как что-то внутри у нее отпускает, расслабляется, что ей становится как-то хорошо и просторно и хочется плакать.