Поскрипывание колес, говор и смех солдат, проходивших мимо, — все было ему приятно. После всего того, что случилось, он ощущал в себе страстную тягу к жизни. Жить — это вроде так обычно, однако жить после собственной смерти, оказывается, необыкновенно интересно. Он испытывал огромную радость оттого, что видел, слышал, дышал, шевелился. Все вокруг приобрело какой-то новый смысл. Стоило ему закрыть глаза, как сразу же он спешил их открыть, чтобы лишний раз убедиться, что все это не сон. «Жив», — повторял он про себя и затылком шевелил солому, чтобы слышать ее волнующее шуршание.
В ту ночь, оказавшись за решеткой, он пришел к выводу, что по всем писаным армейским законам его поведение будет расценено как государственная измена. Часа два потребовалось ему, чтобы укротить свой буйный нрав, понять, что выхода нет, и смириться.
Но стоило стихнуть возмущению, как сразу же обострялось предчувствие близкой смерти. «Расстреляют, — подумал он и уставился через зарешеченный квадратик окна на темное небо, где одиноко мерцала звездочка. — И ее больше не увижу. — Мысли перенесли его в Плеву, к жене, к дочке… — Конец. Смерть. Эх, лучше уж сразу быть убитым, чем вот так, томиться и ждать конца. Ведь сначала, наверное, суд будет. Если на суде генерал спросит, признаю ли себя виновным, плюну ему в морду. Плюну и скажу: «Жалею, что мало вашей сволочи побил. — Он заметался по камере, как разъяренный зверь в тесной клетке. — В последние минуты перед смертью нюхай здесь этот смрад. Все подогнано одно к другому: вонючие жандармы, вонючие законы, вонючая смерть. Отправляли бы человека на тот свет так, чтобы ему было приятно умереть. Без этой вони и темноты».
Шолая подошел к двери и что было силы ударил по ней ногой: — Эй ты, воды принеси, пить хочу!
Но никто не пришел.
Наконец Шолая устал и прилег. Перед рассветом в камеру вошел дежурный.
— Ты Шолая?
— Я, — он поднялся с нар.
— Иди за мной!
Пройдя коридор, они свернули налево и вошли в маленькую комнату. В левом углу ее был стол, на котором выделялась массивная чернильница и лежала стопка бумаги. На вешалке висела шинель. Следом за ними вошел офицер и, пройдя к столу, вынул портсигар и закурил. Раскуривая сигарету, он сквозь табачный дым рассматривал Шолаю.
— Бил жандармов во время беспорядков? — спросил он жестко.
— Бил, — односложно ответил Шолая.
— Знал ли ты, что не смел так поступать, что присягу нарушал?
— Знал. Но и жандармы не имели права народ избивать.
— Это не твое дело.
— Я не мог людей избивать.
— Тогда пойдешь под трибунал.
— Ну и пусть.
— Дело твое. — Офицер сел, взял чистый лист бумаги и ручку. — Сейчас я запишу твои показания, а завтра тебя поведут на суд.
— Хорошо.
После допроса дежурный отвел его снова в камеру и запер дверь. «Значит, расстреляют», — решил Шолая. В камере теперь было холодно, и он до утра так и не прилег, стараясь согреться. Принесли завтрак: чашку кофе и кусок хлеба. Шолая кофе выпил, а к хлебу не притронулся. Голода он не чувствовал. Потом прилег и заснул.
В ночь на двадцать седьмое марта в Белграде произошел государственный переворот. Шолаю привели к пожилому офицеру, который сидел, задумавшись, за столом, низко опустив седую голову. Худые старческие пальцы его нервно барабанили по столу. На среднем сиял золотой перстень с драгоценным камнем. Когда конвоир вышел и они остались одни, офицер поднял голову и спокойно посмотрел Шолае в глаза.
— Возмужал ты, в плечах раздался, но изменился мало, — с расстановкой сказал он. — Узнаешь меня?
Шолая пристально всмотрелся в лицо офицера:
— Нет, не узнаю.
— Лет пятнадцать назад был ты у меня. В тот раз я дал тебе карабин, кокарду и членский билет нашей организации. Вспомнил?
Да как же он сразу не узнал? Ведь это тот самый офицер. Под левым глазом у него резко выделялось родимое пятно.
— Вспомнил, — сказал он.
— Вот видишь, где довелось встретиться. Я о тебе все знаю. И как ты буйствовал еще после съезда и что сейчас натворил. Почему ты так ведешь себя? Объясни!
— Потому что правды нигде нет, — ответил Шолая.
— Правды? — переспросил офицер и провел сухими пальцами по столу. — А ее никогда и не было. — Посмотрел задумчиво на Шолаю и добавил: — У каждого своя правда — у тебя своя, у меня своя, и лишь королевская правда одна — одна для всех.
— И этой правды нет, — упрямо возразил Шолая.
— Королевской?
— Да, королевской.
— Как ты мог дойти до такой мысли?
— Жандармы — вот она, королевская правда. Я ее на себе испытал.
Офицер беспокойно заерзал.
— Откуда ты это взял?
— Они сами мне сказали… когда били.
— И ты за это набросился на них?
— За то и за все другое, — ответил Шолая.
— Нет. Теперь сам видишь, что ошибался, — сказал офицер. — Королевская правда не похожа на жандармскую. Жандармы калечат, а король лечит. Тебя бы вот расстреляли, а король простил. Будешь теперь жить, и жизнью своей ты обязан только королю.
Шолая молчал. «Ага, амнистия. Значит, сам король боится чего-то или кого-то».
— Король надеется, что ты в долгу не останешься, — проговорил офицер. — В полк свой вернешься и будешь там короля защищать. Война предстоит.