Уже садясь на паром в Фолкстоне[147], я узнал о его смерти. Паром принадлежал военному министерству и перевозил на другой берег разношерстную публику: офицеров странных специальностей, журналистов, двух чиновников французского военного министерства, медсестер, целый взвод каких-то доходяг интеллигентной наружности, именующихся “отрядом экстраординарного наступления”, одного бородатого художника в униформе, забывшего на скамейке на палубе номер “Ивнинг Стэндарт”. Именно в этой газете я вычитал несколько строк, посвященных безвременной кончине известного актера. Я плакал той ветреной морской ночью; я любил его и он, казалось мне, любил меня. Наверное, моим молодым читателям трудно привыкнуть к мысли, что человек может умереть от гриппа. В те времена мы уже имели электричество, газ, автомобили, ротационные машины, романы П. Г. Вудхауза, консервы, сигареты “Голд Флейк”, оружие массового уничтожения, самолеты, но антибиотиков еще не было. Миллионы умрут от гриппа в тот год. В искусстве наступал новый век, век Элиота, Паунда, Джойса, сюрреализма, атональной музыки, но о науке нам было известно очень немного. Даже война велась по средневековым правилам: предполагалось, что враг сидит в крепости на высоте под названием Центральная Европа, и что высота должна быть взята любой ценой, окоп за окопом. Что касается гомосексуальной любви, это тогда считалось преступлением против общества. Я не знал, грозит ли мне теперь, после смерти бедного Родни, преследование со стороны миссис Селкирк и закона, но возвращаться было поздно. Я уже твердо выбрал для себя изгнание. Не считая редких деловых визитов, я не увижу больше Англию.
Путешествие ночным поездом из Булони в Париж было ужасным, с частыми остановками и внезапными рывками, криками проводников и кондукторов. Военный художник сидел рядом со мной и в тусклом свете вагона рисовал углем общий план сцены массового убийства. Сидящий напротив толстый бельгиец угощал всех неизвестно где раздобытым рахат-лукумом, протягивая его на липкой ладони. Пожилая дама курила что-то видом и запахом напоминавшее русские папиросы. Когда мы прибыли, я с трудом нашел такси. Казалось, единственными машинами вокруг были фургоны “красного креста”. Затемнение было куда более глубоким, чем в Лондоне. Каждый второй носильщик в синей униформе носил черную траурную повязку. Надо бы и мне такую надеть, подумал я про себя.
Шофер такси, сам инвалид, с трудом нашел маленькую гостиницу “Рекамье”, спрятанную в углу возле огромного портика церкви святого Сульпиция[148]. Я заранее телеграфировал туда, чтобы забронировать номер, но они телеграммы не получили. Тем не менее, они нашли для меня маленькую холодную комнатку, где я разложил на шатком столике бумагу и авторучку, готовый приступить к серьезной работе, никаких больше фарсов. Я разделся, дрожа от холода, лег и плакал до тех пор пока не уснул.
Наступивший день был пасмурным и ветреным, ничуть не лучше печальной ночи в полупустом городе. Выпив чашку горького кофе с цикорием и съев зачерствелый рогалик, я пошел в банк на рю де ла Пе, куда лондонский банк перевел большую часть моих сбережений. Я вышел из банка с карманами набитыми грязными франковыми бумажками и безрадостно глядел на бесконечную череду санитарных машин, заметив, что большинство гостиниц превратили в госпитали, слыша душераздирающий грохот взрыва тяжелого снаряда: не иначе, как “Большая Берта”.
“Большая Берта”, — подтвердил мою догадку англичанин в грустном баре на бульваре Сен-Жермен. — Вчера на моих глазах снаряд взорвался на улице. Главное, не бежать прятаться в метро вместе с этими перепуганными засранцами. Если уж он пришел за тобой, приветствуй его поклоном. Кому еще хочется жить, черт побери? — Он угрюмо залпом проглотил какую-то лиловую жидкость из своей рюмки. Затем, протянув пустую рюмку бармену, уставился на меня в ожидании очередной порции.
— Я ведь тебя знаю, верно? Ты ведь работал вместе с Норманом в этой литературной газетенке, не так ли? С Дугласом, то есть. Удрал, когда попался. Мальчиков трахал, ага. Он теперь тут, пробавляется гнилыми каштанами. Ну, и ты тоже в вынужденном изгнании пребываешь из страха? Кстати, меня зовут Уэйд-Браун.
Он был длинный, худой с впалой грудью.
— Хитро ты это придумал, написал этот грязный романчик про сиськи, всех мужеложцев сбил с толку. Но нас не проведешь.
Он грязно и невесело усмехнулся.
— Туми, ну-ка, ну-ка, сейчас вспомню лимерик Нормана. Ага, вот. — И он прочел вслух: