Черт меня побери, не помню никакой Франчески. С перепою можно и убить кого-то, и ничего не помнить. Помнится, в Лондоне я однажды также очнулся непонятно где, на кушетке в окружении дружелюбных незнакомцев, сидевших на диване и очень благовоспитанно евших копченую селедку. Что же случилось в том погребке на холме? Кто-то, видно, решил беспечно потешиться над чопорным и холодным англичанином, решил испытать его мужские достоинства, подсунув ему разбитную девчонку? Или какую-то проститутку подцепил или был подцеплен ею в пьяном виде на виа Рома? Мол, ты же пьян, на ногах не держишься, я тебя домой отведу. Я осторожно потрогал двумя пальцами лицо Франчески, лицо было молодое и гладкое, в обрамлении густых спутанных волос, от которых слегка пахло горелым. Она взяла мою руку и решительным движением положила ее на свой клитор.
Формально я был все еще девственником. Я изливал семя во сне или с мужчинами, но никогда еще с женщиной. Я знал, чем занимаются мужчины с женщинами, но теперь впервые (12 ноября 1918 года) должен был вопреки желанию, (какое уж там желание!) сделать то, о чем я впервые узнал из насмешливых реплик в школьных туалетах, а затем, с некоторыми вариациями, из болтовни за стойкой бара и из книг. Я холодно и без удовольствия пытался сексуально стимулировать невидимое, но очень теплое и крепкое женское тело. Я пытался вообразить себя персонажем одного из своих романов, начавшим радостную игру страсти, но не смог. Ханжество моей профессии было мне отвратительно, ибо время гомосексуальной литературы еще не наступило и неизвестно, наступит ли. Я буду и дальше писать про мужчин и женщин извивающихся и млеющих в пароксизмах страсти, но что касается меня лично, это всегда будет отвратительной ложью. Будь я проклят, если когда-нибудь смогу перенести воображаемое влечение с письменного стола в постель. Я убрал руку, но как оказалось, не преждевременно. Она ухватила мой член с целью направить его в себя, только направлять было нечего, ничего не стояло. Она засмеялась. Я отвернулся и забормотал в подушку: “Via, via, non posso. Via via via. Voglio dormire”[158]. Она смеялась.
Свет ей не был нужен. Наверное, крестьянка, привыкшая вставать затемно, до зари божьей. Я слышал шуршание и стук туфель. Как кошка. И все смеется. Впрочем, от такого и кошка засмеется. Жаль, что эта фраза уже использована в “Тетке Чарли”, Кеннету М. Туми уже не использовать ее в своих комедиях. “Soldi?”[159] — спросил я, все еще уткнувшись в подушку. Она рассмеялась еще пуще прежнего. Наверное, ей заплатили заранее. Я ничего не помнил. Перед тем, как уйти она произнесла что-то презрительной скороговоркой, наверное, какую-то местную поговорку про мужчин, у которых не стоит. После чего ушла. Я чувствовал себя ужасно. Слава богу, хоть скоро уезжаю. Она меня, конечно, узнает, как же — англичанин, певший про Чарли Чаплина. Еще и подружек приведет поглазеть на меня. В кафе будут хихикать, указывая на меня пальцами. Ну и пусть. Я здесь не останусь, но уеду тогда, когда сам захочу. Куда, однако? Куда-нибудь, где можно найти машинистку, печатающую по-английски, и где имеется надежная почтовая служба. У меня была книга, которую следовало отправить в Англию. Интересно, с Норманом Дугласом случалось что-нибудь подобное? Он, наверное, всеядный, трахает все, что движется. Смотри, Туми, опять тавтология. Следи за стилем.
На следующий день я сидел за столиком уличного кафе и правил рукопись тупым карандашом. Никто надо мной не смеялся, но я чувствовал, как на меня изредка поглядывают с мрачным удивлением: вот, поглядите, настоящий англичанин-гомосексуалист, оцените. Возможно, впрочем, что все это было лишь игрой моего литературного воображения, занятого в тот момент правкой рукописи. Все столики, кроме моего, было заняты полностью, у моего стояли два свободных стула, на которые никто не покушался. Мое одиночество бросалось в глаза. Вдруг широкая тень закрыла мне солнце. Я поднял глаза. Господи, за мной пустили священника. Толстый поп в заношенной черной рясе. И с ним какой-то мирянин. Он улыбнулся мне красивым ртом, указал на стулья и спросил: “Possiamo?”
“Si accomodino”.[160]
Они сели, священник наморщив лоб, поглядел на рукопись на иностранном языке. Они тихо беседовали между собой, как мне показалось, на миланском диалекте. Поскольку к полудню кафе было до отказа заполнено посетителями, они никак не могли дозваться официанта. Мирянин все щелкал и щелкал пальцами, затем улыбнулся мне, извиняясь за столь вульгарный, но необходимый жест. Затем он откровенно заглянул в мою рукопись и спросил: “Англичанин?”
— Да, это написано по-английски.
— Нет, нет, я о вас спрашиваю. Вы — англичанин? или американец?
— Пожалуй, англичанин. Скорее, британец. Britannico.
Подошел официант, прямой, суровый, усатый, прямо воин. Он принял у них заказ на вермут и у меня на тоже самое повторить: кофе, коньяк. Я пытался опохмелиться после вчерашнего. Священник пригубил свой вермут и с комической язвительностью изрек: