Уэстлер пояснил. В середине шестидесятых Чаушеску запретил аборты, прекратил импорт оральных контрацептивов и внутриматочных спиралей и объявил, что долг каждой женщины перед государством – рожать детей. Что более важно, правительство установило поощрительные выплаты и сократило налоги для тех семей, которые последовали призыву увеличить рождаемость. Семьи, где было меньше пяти детей, наоборот, обкладывали штрафами и душили налогами. По словам Уэстлера, в период между тысяча девятьсот шестьдесят шестым и семьдесят шестым годом рождаемость выросла на сорок процентов, при этом резко увеличилась и младенческая смертность.
– Этот самый избыток двадцатилетних к концу восьмидесятых годов и обеспечил движущую силу революции, – рассказывал Уэстлер. – У них не было ничего: ни работы, ни возможности получить высшее образование, ни даже шансов обзавестись нормальным жильем. Именно они устраивали первые акции протестов в Тимишоаре и других городах.
Отец Пол кивнул:
– Какая ирония… Но все вполне закономерно.
– Само собой, – продолжал Уэстлер, останавливаясь у железнодорожного вокзала, – большинству крестьянских семей не хватало средств, чтобы прокормить ораву детишек… – Он дипломатично умолк.
– И куда девали этих детей? – спросил я.
Вечер был совсем ранний, однако дневной свет уже превратился в зимние сумерки. Этот участок центрального проспекта Тимишоары не освещался. Где-то на путях прогудел тепловоз.
Дон Уэстлер молча покачал головой, Фортуна шагнул ближе.
– Сегодня вечером мы ехать на поезде в Себеш, Сибиу, Копша-Микэ и Сигишоару, – сообщил улыбающийся румын. – Вы узнаете, куда деваться дети.
Свет за окнами вагона медленно угас, зимний вечер перешел в зимнюю ночь. Поезд ехал через горы, чьи острые вершины изрядно стерлись от времени. То ли это был Фэгэраш, то ли Бучеджи – по предыдущим поездкам я не запомнил. Унылая картина жавшихся друг к другу деревушек и покосившихся ферм скрылась во тьме, которую лишь изредка прорезали огоньки керосиновых ламп в далеких окошках. Внезапно до меня дошло, что сегодня канун Нового года, последняя ночь тысяча девятьсот восемьдесят девятого, и с рассветом наступит то, что принято считать последней декадой тысячелетия… однако за окном расстилался пейзаж века семнадцатого. Единственными проявлениями цивилизации после нашего вечернего отъезда из Тимишоары были военные грузовики, мелькавшие на заснеженных дорогах, да иногда еще провода, змеившиеся над деревьями. Вскоре и эти разрозненные знаки исчезли, и остались только деревни, керосиновые лампы, стужа и редкие повозки на резиновом ходу, запряженные тощими клячами, которых погоняли возницы, закутанные в темные кафтаны из грубой шерсти.
Потом опустели даже деревенские улицы, мимо которых без остановок мчал поезд. Хотя часы не показывали еще и десяти вечера, многие деревушки были погружены в кромешную тьму. Прижавшись лицом к окну, я потер заиндевелое стекло и увидел, что деревня, которую мы проезжаем, мертва: постройки снесены бульдозерами, каменные стены обвалены, фермы порушены.
– Систематизация, – шепнул Раду Фортуна, бесшумно возникнув в проходе рядом со мной. Он хрустел луковицей.
Я не просил пояснений, однако наш гид и уполномоченный с улыбкой предоставил их сам.
– Чаушеску хотел уничтожать все старое. Он сносить деревни, переселять тысячи людей в город, в такие места, как бульвар Победа Социализма в Бухаресте… Строить километры и километры многоэтажек. Только когда людей срывать с места и заселять туда, эти здания не быть достроены. Нет воды, электричества… Понимаете, Чаушеску продавать электричество другим странам. Крестьяне, они триста, четыреста лет жить с семьей в свой маленький домик, а теперь оказаться в чужом городе, на девятый этаж, в плохой кирпичной коробке, где нет окон, задувать холодный ветер… Таскать воду за целая миля, потом вверх на девятый этаж. – Фортуна откусил изрядный кусок луковицы и с каким-то удовлетворением кивнул. – Систематизация. – Промолвив это, он ушел по задымленному проходу.
За окном мелькали темные очертания гор. Я начал клевать носом. Вчера я не выспался (уж не помню, снилось мне что-нибудь или нет), а до этого провел бессонную ночь в самолете – и все же, вздрогнув, пробудился, когда ко мне подсел профессор Паксли.
– Холодина адская, – пробурчал он, плотнее кутаясь в шарф. – Казалось бы, от всех этих чертовых крестьян с их козами, курами и прочей живностью, которой битком набит этот, с позволения сказать, вагон первого класса, должно стать хоть немного теплее. Как же! Тепла здесь не больше, чем в сиське покойной мадам Чаушеску.
Сравнение меня впечатлило.
– Вообще-то, – профессор перешел на заговорщический шепот, – тут все не так плохо, как принято думать.
– Вы насчет холода? – уточнил я.
– Да нет, насчет экономики. В двадцатом веке Чаушеску, пожалуй, единственный руководитель государства, который погасил внешний долг своей страны. Разумеется, для этого ему пришлось отправлять за границу продовольствие, электроэнергию и промтовары, зато теперь у Румынии нет внешнего долга. Совсем нет.