Целый год изо дня в день посещала безутешная вдова мавзолей, погружаясь в свои вдохновенные мечты. Она все еще питала тайную надежду, что любовь вызовет дух ее супруга из лона райского блаженства в подлунный мир, хотя бы на мгновенье, чтобы этим знаком подтвердить его неизменную верность. Каждый день она вновь и вновь оплакивала покойника, и слезы ее никогда не иссякали. Этот исключительный образец супружеской верности взволновал всю округу. Куда бы ни доходил слух о верной Ютте Халлермюнд, вдовы приличия ради принимались заново оплакивать свою утрату, с которой совсем было примирились, и поминать добрым словом давно забытого супруга. Даже молодые влюбленные пары давали клятвы у мавзолея, думая этим торжественно скрепить свой союз. Толпы миннезингеров[159] и чувствительных девиц собирались там в ясные лунные вечера, воспевая любовь графа Генриха Храброго — и верной Ютты фон Халлермюнд. И соловей в листве серебристого тополя сладостными трелями сопровождал их мелодичное пение.
Поэты и скульпторы, создавая свои образы и символы, основываются, очевидно, на проверенном опыте. Поэтому надежду они предусмотрительно поддерживают якорем, постоянство прислоняют к колонне, а сильную страсть уподобляют урагану или вздымающимся морским валам, желая этим придать наглядность своим аллегориям. Но и самый упорный ураган в конце концов утихает, и разбушевавшееся море вновь становится зеркально гладким. Равно и в душе стихает бурный круговорот страстей, смягчается острота сердечного горя, и замирает долгий вздох страдания. Мрачные облака рассеиваются, горизонт проясняется, и все предвещает солнечную и сухую погоду.
По прошествии года грустный плач прекрасной Ютты по умершему раздавался под сводами мавзолея уже не столь громко и не так часто, как прежде. Она избавляла себя от ежедневного паломничества в случае плохой погоды, или при малейшем намеке на приступ ревматизма, или любой иной помехе. А когда не было никакого предлога уклониться от заведенного ритуала, то шла к памятнику так же равнодушно, как монахиня идет ко всенощной, — больше по привычке, чем из желания следовать данному обету. Глаза отказывали ей в слезах, грудь — в стонах, а если иногда и вырывался у нее стесненный вздох, то это был лишь слабый отзвук прежней скорби; если же он невольно и выражал какое-то чувство, то оно уже не относилось к урне, и верная Ютта краснела, боясь задать сердцу вопрос, кому предназначен этот вздох. Она уже отказалась от фантастической мысли жалобами вызвать дух своего мужа в телесный мир и потребовать от него нового подтверждения тайного условия их брачного контракта.
Короче говоря, добрая графиня посоветовалась со своим сердцем и убедилась — а это для молодой вдовы вполне обычное явление, — что произошла перемена и звезда, под знаком которой она жила до сих пор, склонилась к закату, меж тем как другое светило высоко взошло над горизонтом и обнаружило свою притягательную силу. Эту перемену, сам того не ведая, вызвал черноглазый Ирвин. Хотя его обязанность состояла, собственно, лишь в том, чтобы идти впереди своей госпожи и открывать перед нею двери или следовать за графиней, когда та прикажет нести свой шлейф, но со дня смерти господина ему, сверх того, было вменено в обязанность — по нескольку раз в неделю произносить похоронные тирады. А он так красноречиво повторял погруженной в скорбь Ютте рассказ о последних минутах графа, что она не уставала слушать. У Ирвина всегда была наготове какая-нибудь свежая подробность, о которой он вспоминал вновь. Он пополнял свою повесть не только рассказом о последнем слове или жесте графа, но и о том, что, по его мнению, граф думал в тот момент, когда душа его расставалась с телом. Он истолковывал каждое движение, каждое изменение в лице умирающего, которое якобы заметил, и умел извлечь из этого что-нибудь лестное для графини. То он утверждал, будто в миг, когда жизнь и смерть еще боролись в нем, перед глазами героя витал дивный образ Ютты; то обнаруживал желание, чтобы отлетающая душа его увидела неподражаемую красоту ее благородного страдания и ощутила блаженство, незримо осушая поцелуями ее прекрасные слезы на очаровательных щечках, то превозносил счастье рыцаря, со славой павшего на поле боя и оплакиваемого такими чудными глазами. Он даже осмеливался иногда заявлять, что сам не колеблясь отдал бы жизнь за единую столь драгоценную слезу.
Сначала, когда горе было еще свежо, графиня обращала мало внимания на эти речи, потом стала находить в них невинное удовольствие, и, наконец, лесть пажа стала ей так приятна, что она старалась усилить свои чары, наряжаясь с особой тщательностью и, казалось, намеренно поощряя его к новым панегирикам. Правда, она по-прежнему в горьких причитаниях призывала смерть иссушить ее прекрасное тело; но даже у ненавистной разрушительницы всех земных прелестей не хватило жестокости оказать графине эту печальную услугу.