Он говорил громко, словно бы мы были одни в вагоне, впрочем, вагон был почти пуст, все старались сесть в первые вагоны, чтобы в Москве быстрее выскочить и занять очередь на выход. Он говорил как всегда тягуче, с паузами, и почти не замолкал. И я почувствовала себя сразу легко и свободно и пожалела, что столько упустила встреч с ним. Меня только смущал мой живот, и я все старалась сесть как-нибудь так, чтобы не очень было заметно, а Бориса Леонидовича явно смущали его грязные бинты, которыми были завязаны два пальца. Он старался держать руку в кармане старого плаща, но, разговаривая, забывался, вытаскивал руку, жестикулировал и, заметив перевязанные пальцы, опять старался их спрятать. Я хотела было спросить, что у него с рукой, но видела, что он стесняется и грязных бинтов, и плаща, на котором налипла глина, и давно не чищенных башмаков, которые прячет под скамейку, делала вид, что ничего не замечаю. Он сам заговорил о том, что возился на огороде, а тут пришлось срочно ехать в город, и он не успел переодеться, и что он никак не может понять, почему бинты должны быть обязательно белые? Они не должны быть белыми… Белый снег, облака, но когда весной снег стекленеет и становится грязным, это отвратительное зрелище, это уже не снег…

Он полол грядку и поранил пальцы об осколки зенитного снаряда. Там рядом стоит зенитная батарея, но, впрочем, что он мне говорит, раз я живу на даче Вишневского, то я отлично это знаю. Осколки сыплются градом… Вот один писатель задержался в доме, а когда бежал в щель, уже били зенитки, и он держал над головой кастрюлю, но кастрюля не спасет, кастрюлю может пробить осколком. Это глупо – прятаться в щель, зачем вырыли эти дурацкие траншеи, они только мешают ходить. На даче надо просто спать. Он совсем не высыпается, он измучился, он ездит в Переделкино, чтобы спать. Когда он в городе, он дежурит на крыше лаврушинского дома, и это очень мучительно – всю ночь не спать… И неправда, что не страшно, живому существу должно быть страшно, вот даже собаки в Переделкине первыми забиваются в щель, как только услышат сигнал воздушной тревоги. Человеку страшно, и это естественно, это ведь сатанинская игра со смертью!.. Почему все условились говорить неправду? Кому нужна вся эта ложь? Конечно, это удивительное, это марсианское зрелище! Трассирующие пули, которые прошивают черное небо, и скрещенные рапиры прожекторов, и гигантские факелы пожаров… Но это-то и страшно, в домах живут люди, это их жилища… Ну вот, он опять забылся и опять вытащил руку из кармана, у него нарывает палец. Да, очень дергает. Но это не тема для разговора, я вот, наверное, сижу и думаю, как это неудачно получилось, что мы оказались в одном вагоне… Да, да, он держал всю ночь палец в горячей воде, но ничего не помогает, нарыв не прорвался, а он так устал, каждый день надо ездить в город, все время какие-то дела в редакциях, надо выбивать деньги. Это унизительное безденежье!.. Нигде не платят денег… Сегодня ему придется ночевать в городе и опять не спать, опять лезть на крышу… Нет, они прилетят, они обязательно прилетят, это ведь немцы! Они каждую ночь прилетают! И совсем невозможно работать, нет времени работать, он сейчас не пишет, не может писать… О войне вообще не надо писать, писать надо о том, что вечно… Вечны не войны, вечны человеческие страсти, которые порождают эти войны, об этом надо писать. Да, он понимает, для сегодня, для газет, журналов, может быть, и надо писать, но он не умеет, как надо, и потом ему кажется, он уверен, что как надо – совсем не надо… У него не получается… Вот у Эренбурга получается…

Я не заметила, как мы подъехали к Москве, и, когда вышли из вагона, нас закрутила толпа пассажиров, ринувшихся к выходу, к тому узкому загону, оцепленному солдатами, где проверяли паспорта. Нас оттеснили друг от друга, Борис Леонидович что-то еще мне кричал, но я уже не слышала…

Вот в один из таких моих приездов с дачи в Москву на Конюшках неожиданно появилась Марина Ивановна, и я, только что намаявшись в вокзальной толкотне в ожидании проверки паспорта, пожаловалась ей на это.

– А я боюсь своего паспорта… – сказала она.

Тогда я этого не поняла, не могла понять и поставила в своей тетради три восклицательных знака: по-видимому, я приписывала это ее мнительности. Как это можно бояться своего паспорта? Можно бояться, если его – нет, а если он есть, то он у всех одинаковый, чего же тут бояться?

Теперь-то я понимаю, чего она действительно могла бояться: в паспорте мог стоять особый шифр, непонятный нам, но понятный тем, кому надо… Не знаю, был ли у Марины Ивановны именно такой паспорт или обычный, как у всех нас, и кто мог сказать ей о том, что бывают иные паспорта? Наверное, услышала опять же в той ночной очереди?.. Знаю, что к Нине перед самым своим отъездом в Елабугу она тоже говорила о паспорте.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные биографии

Похожие книги