Поначалу я о Симоне не заговаривала. Я словно бы щадила его чувства, хотела, чтобы он думал, что, когда мы вместе, я думаю только о нем. Но всякий раз, когда я подмечала какую-то новую его черточку или жест, у меня возникало ощущение, что передо мной нечто, принадлежавшее Симоне. Извращенное удовольствие, но узы, которые связывали меня с ними, были еще так новы, что мне просто хотелось их укрепить. И наконец, как-то ночью он сам начал, сказал, что Симона с ума его сведет, достает какими-то глупостями со сдачей выручки. Он меня испытывал, и я спросила, как, на его взгляд, Говард знает, что вот уже шесть лет он опаздывает на каждую смену? А он рассмеялся. И она очутилась с нами – невидимая, милостивая.
– А потом вдруг заявляет, мол, мне и не хватает только умения вживаться в свет и тень. Э… что?
– Опять Китс! – Он сунул в рот вареник. – Она ничего не может с собой поделать. Слишком много лет провела с этими поэтами, теперь уже и не знает, что ее, а что нет.
– Ее что?
– Ее слова. Ее мысли. Она была поэтессой, она все еще поэтесса. Даже не знаю. Она закончила колледж в шестнадцать. Ей была открыта дорога в Колумбийский.
– Она училась в Колумбийском университете?
– Нет.
– А где?
– В муниципальном колледже в Кейп-Коде.
Еда застряла у меня в горле.
– Нет. Не. Верю. Черт. Побери. Не верю.
– Да, маленькая, ты снобская штучка. Глотай, пока не подавилась.
Я сглотнула.
– Ты серьезно говоришь?
Симона в муниципальном колледже? Получает высшие баллы, скучающая, молчащая, серьезная…
– Но почему?
– Не всем дарована привилегия убежать. – Глянув на меня, он смилостивился. – А кроме того, ей надо было заботиться обо мне.
– Симона отказалась от учебы в Колумбийском университете, чтобы заботиться о тебе?
– И я от многого ради нее отказался. Работает в обе стороны. Я тоже о ней забочусь.
– А что, если одному из вас захочется заботиться о ком-то другом?
Слова вырвались прежде, чем я успела прикусить язык, и я подумала, пожалуйста, не отвечай. Джейк поднял бровь.
– Какие у нее родители?
Он откинулся на спинку стула.
– Ничуть на нее не похожи.
– А как она стала такой?
– Она любит думать, что вышла в полном облачении из головы Зевса.
– А на самом деле…
– Ее отец держал бар. Мать работала учительницей в начальной школе, у нее была странноватая, девчачья одержимость Францией, а ведь она даже паспорт себе не сделала.
Я сообразила, что застыла с полной ложкой, не донеся ее до рта. Я бы уж скорее поверила, что Симона в полном боевом облачении возникла из чьего-то черепа, чем что ее воспитала женщина, никогда не выезжавшая из страны. Я с неловким смехом опустила ложку.
– Сколько ей лет?
Это меня интересовало с первого же для. Я понятия не имела о градации возрастов, о том, как выглядят в тридцать, тридцать три или сорок два.
– Тридцать семь. А тебе?
– Двадцать два. Ты это и так знаешь. – Я улыбнулась, а про себя подсчитывала. – Да уж, немолодая. Нет, что-то не сходится. Она же в двадцать два начала работать в ресторане, да? Она вроде бы говорила, что проработала там двенадцать лет, тогда получается, что ей тридцать четыре, так? Когда она жила во Франции? Чем ты занимался, когда она уехала?
– Я это называю моими бурными годами на ничейной земле.
– И как долго вы были врозь?
– Несколько лет. Господи, мне надоел разговор!
– Как по-твоему, она счастлива? Ей хватает того, что она просто работает в ресторане? Она выглядит счастливой, верно? Ее жизнь так полна.
– А ты и впрямь на нее запала, да? – Джейк отломил корку ржаного хлеба. – Что такое, по-твоему, счастье? Это разновидность потребления. Это не фиксированное состояние, не то место, куда можно поехать на такси. У отца Симоны случилось кровоизлияние в мозг, когда он в час утра подчитывал выручку. Он не был несчастлив. Симона стояла за баром с тех пор, как ей исполнилось девять. Сомневаюсь, что у нее остались иллюзии насчет счастья.