Она идет через парк Ухуру, где раньше встречались молодые парочки Лозикейи ради пышной лужайки, роскошных деревьев, цветов всех красок и фотографов с громоздкими камерами, бравших по десять долларов за фотографию. Теперь, десять лет спустя, нет уже пышной лужайки, и нет уже красочных цветов, и нет уже парочек, и нет уже фотографов. В конце парка она недолго идет по гудронной дороге, проходит мимо жилищной конторы по соседству с молодежным центром. Мимо заброшенной автобусной остановки. Мимо церкви Братства во Христе. Мимо голубого домика под огромной гуавой, где злобная бабуля-овца, возможно ожесточившись из-за своей беззубости, предпочитала видеть, как ее гуава зреет нетронутой, пока не попадает и не сгниет, а молодежь Лозикейи совершенствовалась в профессиональном разорении дерева раньше, чем фрукты успеют созреть.
– Хаву, если это не сама Судьба?! – И Судьба, застигнутая врасплох глубоким голосом, раздавшимся как гром среди ясного неба, как глас Божий, вздрагивает, озирается, пока не догадывается, что он доносится из-за густой вечнозеленой изгороди слева.
Она шла уже несколько часов, и задерживаться для беседы – последнее, чего ей хочется.
– Эй, дитя Симисо Кумало, подойди-ка! – В паре шагов впереди из узкой калитки выходит баран в выцветшем комбинезоне и кепке «Арсенал», закрывает за собой и смотрит на Судьбу с яркой улыбкой.
Она медленно подходит, копаясь в памяти, кто бы это мог быть. Толукути не находит ничего.
– И в самом деле ты, дочурка, посмотрите-ка, как выросла, йей! Уже целая женщина! Когда видел тебя в последний раз, ты была вот такой! – Старый баран, посмеиваясь, показывает копытом.
Она смотрит в ответ пустыми глазами.
– Хочешь сказать, забыла? – спрашивает он, скривившись в притворном огорчении. Не успевает она кивнуть, старый баран трясет калитку и вопит:
– НаМаМо! НаМаМо! Выходи посмотреть, кто пришел, йибана[73]!
Только услышав от барана «йибана», Судьба вспоминает его – это СаМаМо, еще один старый друг ее матери. Много лет назад «йибана» даже было его прозвищем, так часто он это говорил. Быстро выходит НаМаМо, его жена, словно поджидала у дверей. Это стройная овечка с кривой походкой краба, и она морщит носик, словно сам воздух неприятно пахнет. Она одета для утренних дел – во все старое, в фартук, поблекшие тенниски «Бата». Встает у калитки, даже не думая выйти со двора.
– Кто там, отец? – спрашивает она, прищурившись, и Судьба понимает, что нос она, видимо, морщит из-за подслеповатости.
– Йибана, НаМаМо! Ты же не хочешь сказать, что правда не видишь, кто это? – говорит СаМаМо.
– Хм, нет, похоже, не вижу, – отвечает, щурясь, НаМаМо.
– Приглядись еще разок, мать, ты же видишь?
– Своими-то старыми глазами, отец? Когда я тебе говорила, что мне пора к врачу из-за карта… капа… дитя, как зовется туман в глазах?
– Катаракты? – подсказывает Судьба.
– Да, они самые, катаракси, спасибо. Когда я тебе говорила, отец, что мне пора к врачу из-за этих катаракси, я имела в виду, что и правда слепну. – В голосе НаМаМо узнается нотка жалобы.
– Ну, это дитя МаКумало, – говорит СаМаМо.
– МаКумало? – НаМаМо задумывается, опустив голову и склонив набок, глядя на Судьбу.
– Да, самой МаКумало.
– Но какой МаКумало?
– Симисо.
– Симисо?
– Йибана, мать, теперь скажешь, что еще и недослышишь!
– Им-м-м, Симисо… Симисо… Симисо? – размышляет НаМаМо. Теперь она поднимает глаза, словно ищет морду Симисо в синем небе, среди смелых белых облаков. – Ах, безумная коза? Конечно, да-да-да, теперь я вижу. – И, повернувшись к Судьбе, словно увидев ее впервые, НаМаМо говорит голосом, оживленным искрой узнавания: – А, а, йей, здравствуй, дитя мое! И как нынче твоя бедная мама?
– Не знаю. В смысле, она ушла, и я ее не видела, поэтому не могу сказать. – Судьба не знает, как относиться к тому, что овца назвала ее маму безумной.
– Вернется, дитя мое. Так или иначе. Она уже знает, что ты здесь. Тело знает, – говорит НаМаМо.
– Но и ты, Судьба, поступила очень плохо. Взяла и исчезла ндже! Ни с того ни с сего! Неудивительно, что Симисо сошла с ума, какой бы родитель не сошел? – говорит СаМаМо.
– Хаву, СаМаМо! Ей ни к чему такое выслушивать, зачем ты ее винишь? – говорит НаМаМо.
– Именно это ей и надо слышать, иначе как она научится? Правда в том, что тогда она поступила неправильно, и теперь они с матерью в таком положении, потому что…
– Йи, СаМаМо!
– Нет, НаМаМо, дай закончить. Так что я там говорил?
– Ты говорил «потому что».
– Да, потому что. И нет, я не вру, это вся правда как есть. И я тебе говорю, Судьба, если б ты знала, как себя чувствовала Симисо, через что она прошла по твоей милости вдобавок к тому, что вырастила тебя, ты бы подумала дважды. Если бы только дети понимали! – говорит СаМаМо.
Судьба слишком ошарашена неожиданным упреком и почти не слышит, как НаМаМо извиняется за мужа и советует уходить.
– Иначе он не замолчит, но, пожалуйста, не обращай внимания, это возраст говорит, дитя мое, он теперь не всегда в себе, – говорит НаМаМо и машет Судьбе, которая и так уже уходит, уязвленная, изо всех сил сдерживая слезы.