Не знаю, чего я ожидал, но не этого – так я ему и говорю. Он смотрит на меня; солнце, проникая сквозь окно, освещает его лицо, и зрелище жуткое. Правый глаз так и не открывается, щеки в кричаще-ярких синяках, губы потрескались, и челюсть как будто чуть набекрень, словно сустав ослаб. Надо иметь хорошее воображение, чтобы узнать во всем этом его прежнее прекрасное лицо. Но это ничто по сравнению с тем, как опустошенно глядит его открытый голубой глаз. Он быстро моргает. Весельчаком Гелон никогда не был, но такого выражения на его лице я не видел со смерти Гелиоса. В его глазу ничего, кроме цвета, – и я беру его за руку.
– Ну, Гелон. Мы все решим. Мы ведь режиссеры. Помнишь?
Он морщится.
– Неважно, чем все закончилось. Спектакли были шикарные. У нас не должно было получиться, но получилось же. Мы сможем.
– Что сможем? – В его голосе нет любопытства, только усталость.
– Спасти их, – говорю. – Спасти Пахеса. Надо хоть постараться.
Теперь смех. Горький это смех, пустой внутри, неприятный, как запах мяса, которое начинает тухнуть, и ему явно больно – он держится за ребра.
– Пахеса, ага! Лампон, все уже. Думаешь, стражники дадут тебе его вывести? За это казнят. Всем было плевать, что мы с ними делаем, пока они в карьере, но ты же знаешь, чем все кончится, если ты попробуешь кого-то вывести. На этот раз тебя убьют.
– Ты мне не поможешь?
Его глаз начинает влажно блестеть, и я думаю, теперь все. Конечно, он поможет: Гелон и Лампон, освободители афинян, герои песен и сказов.
– Нет. Прости, Лампон. Но я не могу.
– Чудненько.
Я собираюсь уходить, но останавливаюсь у двери. Гелон смотрит. Он хочет, чтобы я сказал: все в порядке, я понимаю. Так, наверное, и надо. Я открываю рот. Вся кислота, которая во мне скопилась, лопается как волдырь и вырывается наружу, и слова жгутся, как порезы у меня на деснах. Я говорю, что это из-за него убили Нуму, Лина, Алкея, всех остальных. Если подумать, из-за него и афинян не будут кормить, и карьер откроют. Без спектакля никто бы про них и не вспомнил. Что за идиотская была идея, чем она еще могла кончиться? Нам просто повезло, что дети выжили. Он – мудак, эгоист, всегда таким был, и даже хорошо, что он не поможет, потому что все умирает, к чему он ни притронется, так что пошел он на хуй, пусть тоже умрет.
Гелон ничего не говорит. Влажный голубой глаз моргает и закрывается, и он поворачивается на бок.
Он все еще у пристани. Стоит в самом конце торговой гавани, таран мерцает, будто зеленоватая звезда, а подозрительного вида команда сидит на палубе, ерундой страдает. Я взбираюсь по лестнице, и они сразу вскакивают на ноги, напряглись, как сжатые кулаки – ни одного каната в руках, только клинки блестят, – и кажется, что я совершил огромную ошибку, но тут один из них смеется и с силой хлопает меня по спине:
– А, так это режиссер! Не волнуйтесь, мальчики, он безобидный.
Это говорит высокий мужик, тот, у которого шрам на глотке, точно алый рот.
– Слушай, мне надо с ним поговорить.
Высокий достает мех с вином и протягивает мне. Я едва отхлебываю, потому что терять голову мне нельзя. За его спиной виден открытый люк, ведущий в трюм.
– По важному делу, – говорю. – Пожалуйста.
Он качает головой с печальным, но непреклонным видом:
– Дан строгий приказ его не беспокоить. Спущусь туда – злиться будет.
– Я заплачу.
При виде серебряной монеты в моей протянутой руке он хмурится и смотрит на остальных:
– Думаешь, я беру взятки? Вали отсюда.
Я разворачиваюсь, будто собираюсь уходить, но не ухожу. Вместо этого я со всей дури бегу мимо него и спрыгиваю в дыру, ведущую в самое нутро корабля, кубарем лечу в темноту, ударяюсь плечом о дерево. Боль ослепляет, и я, матерясь, ползу к первой двери и открываю. За ней пусто. Вторая дверь. Пусто. Я бросаюсь к третьей, но кто-то хватает меня и прижимает к стене. Это мужик со шрамом, и он орет на каком-то непонятном наречии, так, что мне в лицо брызжет слюна, но суть я понимаю и закрываю глаза: мне слишком хреново, чтобы драться, и я обреченно жду, что будет дальше. Но тут раздается знакомый голос:
– Оставь его.
Туренн стоит у третьей двери – той, за которой Гелон видел бога. Он осторожно закрывает дверь и делает к нам шаг. Я говорю ему, что надо поговорить. Что вопрос очень важный. Он прикладывает палец к губам, говорит: “Т-ш-ш”. Распущенные волосы падают ему на плечи. Черный цвет уже не такой блестящий, смешался с проседью цвета железа, и в глазах усталость, которой я раньше не видел. Он открывает вторую дверь и манит меня в темную комнату с мягкими коврами на полу.
– Я ничего не вижу.
– А, сейчас…
Костяшки стучат в стену, и я слышу щелчок, а потом – тяжелое дыхание и возню в углу. Оживая, вспыхивает лампа; оранжевое пламя с шипением разбрасывает по комнате дым и прожилки света, и я снова вижу все, что видел в прошлый раз: бархатные диваны, алые ковры, картины на стенах. И вижу древнего слугу: он стоит и держит поднос, и руки у него так дрожат, что чаши подпрыгивают.
– Вина, господин?
– Нет, спасибо.
– Оставьте нас.