У входа новый стражник – его не интересует вино, только серебро, и он меня прямо-таки обирает до нитки. Но все же я прохожу и спускаюсь в карьер, впервые с ночи спектакля. Пару раз во время репетиций шел дождь, но не такой. Сейчас настоящий ливень, и в середине карьера, ничем не защищенной, почти никого нет – афиняне отошли к стенам, туда, где можно спрятаться под выпирающим камнем. Но кое-где стены карьера превращаются в водопады – с такой силой по ним бежит дождевая вода, – но и там собираются группки афинян; они такие мокрые, так похожи на трупы, что на ум приходит Стикс и те бедолаги, которых несет по течению под лодкой перевозчика. От голода у них пропала возможность импровизировать, реагировать на реальность. Стены должны защищать, вот они к ним и жмутся, даже когда реальность поет другую песню. От вида афинян, чуть ли не тонущих, но неподвижных, мне становится так жутко, что я сам удивляюсь. Меня берет дрожь, и я долго хожу по карьеру, оглядываю все вокруг, наклоняюсь и касаюсь каменных груд, под которыми покоятся мертвые. Если все получится, сегодня я здесь в последний раз. Если ничего не получится, сегодня я здесь в последний раз. Я проглатываю эту мысль. Я брожу и таращусь по сторонам, дрожащий, охваченный чувствами, хочу запомнить этот миг. Вдруг меня трогают за щиколотку – я опускаю взгляд и вижу умирающего афинянина: живот как у беременной, глаза влажные, нечеловечески яркие.

– Мама? – шепчет он.

– Не-а, – говорю.

Он меня не слышит. Он совсем не в себе.

– Мама, – повторяет он. – Прости меня. Прости меня, пожалуйста.

Теперь я не отнекиваюсь, просто молчу и жду, и он начинает говорить со мной, будто я – его мамка. Что-то про хозяйство, про то, что он не хотел быть земледельцем. Не его это совсем. Ничего у него не вышло, но он за мной приедет и заберет. Он же разбогател, и у него дом в Пирее с видом на море, и мне там понравится. Он не хотел уезжать так надолго – я же его прощу, я же приеду в Пирей?

– Да, приеду.

Но этого ему не хватает. Он хочет большего, спрашивает: он плохой? Я его все равно люблю?

– Конечно, я тебя люблю, – говорю я сквозь всхлипы. – И всегда буду любить. Ты мой сыночек.

Услышав это, он улыбается, сжимает мою руку – удивительно крепко, точно в тисках из кости, – и я держу его за руку, пока хватка не ослабевает и он не уходит – уж не знаю, куда мы все уходим. Я наклоняюсь и целую его в лоб, и к губам прилипает волосок-другой. Потом я встаю и иду дальше.

Задник для “Троянок” так и стоит там, где мы его оставили, прислоненный к валуну, и от того, как по нарисованным башням и небесам скатывается вода, картина похожа на сон. Оставшиеся пленники, должно быть, похоронили мертвых, потому что тел нигде нет. Единственное, что осталось, – разбросанные маски, почти все сломанные, и свет так играет на мокром крашеном дереве, что на земле как будто блестят глаза и губы, и мне не по себе, и я зову Пахеса, но никто не отзывается.

Ему всегда больше нравились стены карьера, где можно укрыться в тоннелях, – туда я и направляюсь. Я заглядываю в тоннель и зову его по имени, и афиняне, сидящие внутри на корточках, смотрят на меня влажными яркими глазами, но они не зеленые. Голубых до хрена, и карих, даже серых, но не зеленых. Пока одна пара не приоткрывается. Зеленые щелочки, как травинки, блестящие под дождем.

– Пахес!

Он вздрагивает, стонет.

– Дружище, это я. Ты что, не узнаешь? Я же Лампон.

– А, Лампон?

Я забираюсь внутрь, и сначала так темно, что я едва различаю его лицо, но глаза быстро привыкают, и зрелище жуткое. После спектакля прошла неделя, и без дополнительных пайков он быстро сдал. Щеки опять осунулись, глаза ввалились, в черных волосах поблескивает серебро – правда, при ближайшем рассмотрении оказывается, что это паутинка, и я снимаю ее и сдуваю с пальцев. Я думал сразу взяться за план, но ему для этого слишком хреново, и я просто передаю ему остатки красного. Хлеб у меня в мешке размок от дождя, но он сразу на него набрасывается, останавливается только чтобы присосаться к меху и перевести дух; потом его рвет, и я придерживаю его и похлопываю по спине.

– Потише. Времени еще много.

Он полощет рот бухлом и снова принимается за хлеб – на этот раз он удерживает его в желудке, и теперь, когда он смотрит на меня, глаза у него не такие остекленевшие.

– Лампон? – повторяет Пахес. – Ты вернулся.

– Ну конечно. Мы же “Царя Эдипа” ставим. Завтра первая репетиция. Рассматриваем тебя на роль Иокасты. Большая роль, с потенциалом. Что скажешь?

Плохая шутка, сам не знаю, зачем я так сказал. По лицу Пахеса кажется, что он сейчас разревется, и я говорю, чтоб не волновался, я просто пошутил, пусть он тоже меня поймет, я и сам не в лучшей форме.

– Пожалуйста, только не спектакли, – бормочет он себе под нос.

– Ну я же говорю. Просто дурака валяю. Понимаешь?

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Corpus

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже