Сейчас всё это кажется смешным, придуманным, невероятным, а тогда это была повседневная реальность: скопище перестраховщиков и непрофессионалов. Особенно они боялись даже намёка на критику. Сатире был поставлен боевой заслон из твердолобых редакторов с авторучками наперевес. Провалит какой-нибудь чиновник сбор утильсырья или не откроет вовремя погребальную контору – за это его в редакторы: мол, последняя инстанция, не справишься – тогда, как говорил мой южный приятель, выгоним «из везде». И эти блюстители нравственности уж так старались: инструкции особые заучивали наизусть, курсы повышения бдительности проходили, специальную программу разработали, как сатиру «не пущать», из трёх пунктов. Первый: «Не смешно!». Если же читатели или слушатели всё же смеялись, то в ход пускался второй аргумент: «Это не наш смех!». Когда же ценой огромных коллективных усилий удавалось доказать, что смеются именно нашим, самым здоровым, диетическим смехом, тогда на головы неугомонных обрушивали последнее обвинение, убойное, зубодробильное: «Народу это не надо!». Тут уже всё, бороться было бессмысленно: против народа не попрёшь… Вот и покидали сатиру донкихоты, уставшие от борьбы с мельницами. «Не могу рассмешить семь инстанций!» заявил известный кинорежиссёр, покидая комедию. Даже Салтыковы-Щедрины в те годы переквалифицировались: Салтыковы снимали фильмы, а Щедрины писали музыку.
И вот в это кошмарное время узаконенной шизофрении, два друга, два патриота, два Артиста оставались верны своему благородному и не всегда благодарному призванию: помогать, обличать, высмеивать. Ведь это надо заслужить, чтобы спустя много лет, даже сегодня ещё можно услышать: «Нет на вас Тарапуньки и Штепселя!»
Они биологически чувствовали смешное, их программы были перенасыщены юмором, но им всё время казалось мало, они требовали ещё и ещё, выжимая из нас максимум. После работы с ними мои мозги напоминали досуха выкрученное бельё. Иногда я, совершенно «обезвоженный», пытался хитрить: «Тут легко дожать в исполнении». Но этот номер не проходил:
– Извини, но актёрство – это уже наша забота. А вы напишите так, чтобы дворник прочитал и люди хохотали.
И ещё у него был любимый афоризм, который мы с Виккерсом возненавидели: «Две полу-шутки – это ещё не шутка». Во время работы над очередной пьесой всё время ворчал: «Так, как в прошлый раз, никогда не напишем». Перед каждой премьерой впадал в панику: «Плохо! Бездарно! Не смешно! Провалимся!». И только горячий приём зала успокаивал его и вселял веру в нашу работу. Но всё равно, садясь за новую пьесу, снова мрачно предрекал: «Так, как в прошлый раз, никогда не напишем!». Работа с ними – была для меня великой школой, она научила предельной краткости, точному диалогу, парадоксальному мышлению.
Они часто выступали за границей, приходилось за короткий срок выучивать все интермедии на других языках. Спасала поразительная память Березина. Он запоминал тексты и свои, и партнёра. Когда Тарапунька вдруг начинал запинаться, Штепсель немедленно приходил на помощь: «Ты хочешь спросить…» и бойко проговаривал вопрос Тимошенко. «Да, да, именно это я и хотел спросить!» с облегчением подтверждал тот, и Штепсель весело отвечал сам себе.
Однажды был такой случай: в пятьдесят пятом году, они, ещё молодые артисты, были приглашены в Кремль, на встречу Нового года. Это вообще была первая встреча правительства с артистами. Понятно, все очень волновались, и они, и дирекция, и министр. Сшили вечерние костюмы, заказали специальную интермедию. Пока её принимали, пока утверждали, они не успели выучить. Решили учить в самолёте. Только взлетели, Тимошенко потребовал: «Вынимай, будем репетировать». И вдруг у Березина побежали мурашки по позвоночнику: интермедия осталась дома, на письменном столе. По тому, как он побледнел, всем всё стало ясно. Наступила гнетущая пауза, его даже не ругали, не упрекали, все были просто парализованы. Березин ушёл в хвост самолёта, вспоминал, записывал. Через полчаса вышел и, как ни в чём не бывало, обратился к партнёру: «Ну, чего сидишь – давай репетировать!». Всё вспомнил, и свои фразы, и его.