Никто не думал, никто не мог подумать, никто и подумать не мог, что белый ключ от кладовки окажется у моего двоюродного дяди. Что ключ окажется у него. Никто и подумать не мог, что ключ у него. Он встал у двери, достал ключ и открыл дверь. Открыл не сразу, сначала ключ зашел в скважину не той стороной, и замок не поддавался, но потом Сяомин перевернул ключ.
И дверь открылась.
Скрипнула и открылась.
Дверь открылась, и дальше на землю будто выпал град, будто среди знойного лета ударил крепкий мороз и выпал град, забарабанил, заплескал. Поплескал и прошел. Побарабанил и прошел, и все стало по-прежнему.
Дверь открылась, и мой двоюродный дядя схватил Линлин за руку, будто она все это время стояла за дверью и ждала, когда он ее схватит.
Он схватил Линлин и потащил наружу. Невысокий, крепко сбитый и злющий, он схватил Линлин за рукав и потащил наружу, как тигр тащит ягненка. Потащил, и лицо у Линлин пошло белыми, сизыми пятнами, волосы рассыпались по плечам, и одним казалось, что Линлин оторвалась от земли и перебирает ногами в воздухе, а другим – что ее волокут по земле и она едва успевает переставлять ноги. Дин Сяомин не сказал ни слова. Ни слова не сказав, с каменным лицом миновал застывшего у двери деда и молнией пронесся по расчищенному толпой коридору. И Линлин молнией пронеслась за ним, и ее белое лицо, мертвенно-белое лицо молнией сверкнуло во тьме. Когда Дин Сяомин поравнялся с дедом, тот ничего ему не сказал, только обернулся, провожая взглядом его разъяренную спину, а потом, когда Дин Сяомин уже прошел мимо, дед бросился вдогонку, но сделал всего один шаг, остановился и позвал:
– Сяомин…
Дин Сяомин обернулся.
– Ты уж пощади Линлин, она больна не на шутку.
Сяомин ответил не сразу, но и молчал не долго. Стоя под светом кухонной лампы, мой двоюродный дядя Сяомин покосился на деда и звонко плюнул ему под ноги, плюнул под ноги моему деду, потом шмыгнул носом и холодно процедил:
– За сыновьями своими последи!
И пошел прочь.
Развернулся и пошел прочь.
Развернулся и пошел прочь, волоча за собой Линлин.
И всем больным на школьном дворе, и Чжао Сюцинь, и Дин Юэцзиню, и Цзя Гэньчжу, и Чжао Дэцюаню, и тем, и другим, и третьим, и пятым, и десятым – всем было ясно, что так дела не делаются. Хорошее представление не должно кончаться как попало, и люди провожали глазами Дин Сяомина, смотрели, как он волочит Линлин через школьный двор, как они исчезают за воротами, застыли на месте и смотрели, будто не понимали, что сейчас произошло.
Так и стояли на месте.
Стояли оцепенев.
Стояли на месте без дела.
Луна клонилась к западу.
И тут все вспомнили про моего дядю. Вспомнили, что любовников было двое – одну увели, а второй-то остался. И разом обернулись. И увидели, что дядя давно вышел из кладовки, куртка на нем была аккуратно застегнута, даже верхняя пуговка плотно загнана в петлю. И увидели, что дядя, повесив голову, сидит на пороге кладовки, как сидит на пороге ребенок, который не может попасть домой, сидит, свесив руки с колен. Опустив ладони. Свесив руки и опустив ладони, сидит на пороге, как ребенок, который не может попасть домой, как проголодавшийся ребенок, устало свесивший голову.
Все разом обернулись и посмотрели на дядю, посмотрели на деда. Ждали, что будет дальше.
И дождались. Дед подошел, как следует замахнулся и без лишних слов наподдал моему дяде пинка:
– Чего расселся, живо в дом! Последний стыд потерял!
Дядя поднялся на ноги и побрел к сторожке. Но, проходя мимо толпы, улыбнулся. Растянул губы в вымученной улыбке, в бледной улыбке, глянул на деревенских и сказал:
– Посмеялись и хватит… Посмеялись и хватит… Прошу, только жене не говорите. Мне помирать скоро, а я вон чего натворил.
Почти у самой сторожки дядя обернулся и крикнул на всякий случай еще раз:
– Умоляю, только жене не говорите!
Дин Юэцзинь и Цзя Гэньчжу пошли к моему деду. Условились заранее и пошли к моему деду, чтобы кое-чем его удивить.