Было начало лета, вечер начала лета, на равнину спустилась прохлада, и никому не хотелось ложиться в постель. Не хотелось просиживать дома такой славный вечер. Упускать такую погоду, такую прохладу. Люди в Динчжуане, и в Лючжуане, и в Гудутоу, и на всей равнине, и здоровые люди, и больные вышли из своих домов и сели у ворот, а иные собрались на обеденном пятачке почесать языками, поговорить о новом и о былом, о мужчинах и о женщинах, о том и о сем, о пятом и о десятом, насладиться прохладой.
И дядя с Линлин тоже вышли насладиться прохладой.
Вышли и сели посреди гумна. В двух
А еще был ветер. И они сидели на ветру, наслаждаясь ветром, наслаждаясь ночью, вздыхая от наслаждения.
Дядя говорит:
– Садись ко мне поближе.
И Линлин переставила свой стульчик поближе к дяде.
Они сидели ровно посередине гумна, возле крыльца сараюшки, сидели на расстоянии одного
– Вкусную я лапшу сварила? – спросила Линлин.
– Вкусную, – ответил дядя. – В сто тысяч раз вкуснее, чем у Сун Тинтин.
Сказав так, он разулся, закинул свои ступни на бедра Линлин и с наслаждением задрал голову к небу. Он глядел на звезды, рассыпанные по небосводу, на разлитую по небосводу бескрайнюю синеву и с наслаждением шарил ногами по телу Линлин. Пощипывал пальцами ног ее живот и бока.
– Нам бы давно с тобой пожениться, – проговорил дядя, с наслаждением глядя в небо.
– Почему?
– Потому.
Он снова сел ровно и всмотрелся в лицо Линлин, в самую его глубину, словно разглядывал тени на дне колодца. И Линлин неподвижно сидела под его взглядом, и луна освещала ее со спины, словно неподвижное зеркало. А она была зазеркальной девой с неподвижным лицом, двигались только руки – ее руки растирали дядины икры, мяли и растирали, чтобы он сполна насладился блаженством. Чтобы дядя насладился сполна. Лицо Линлин рдело теплым румянцем, неразличимым румянцем, как будто она стеснялась, как будто она стояла перед дядей раздетой догола.
И Линлин сказала:
– Хорошо, что у нас с тобой лихоманка.
– Чего хорошего?
– Иначе я была бы женой Дин Сяомина, а ты – мужем Сун Тинтин. И как бы мы тогда сошлись?
– И то правда, – подумав, сказал дядя.
Проникшись благодарностью к лихоманке, они пододвинули стульчики еще ближе, и дядя положил свои ноги на ноги Линлин, чтобы она размяла ему ляжки, растерла и размяла.
Закончив разминать дядины ноги, Линлин убрала их вниз, обула и устроила поудобнее, а потом скинула туфли и сложила свои ноги ему на колени, но не проказничала и не лягалась, а чинно водрузила ступни на дядины колени, чтобы он растирал их и разминал. И дядя стал неуклюже тереть и мять ее голени, постепенно поднимаясь от лодыжек к бедрам, вот он надавил посильнее и спрашивает:
– Так не больно?
– Немножко.
– А так?
– Так хорошо.
И дядя понял, как надо мять, чтобы Линлин не было больно, в каком месте давить посильнее, а в каком придержать руки. И закатал ей штанины, открыв голени Линлин лунному свету. И не увидел ни лихоманочных болячек, ни нарывов, ни гнойников – ноги Линлин были светлыми и ровными, как две колонны из белого глянцевого нефрита. Нежные, мягкие, гладкие ноги, источающие едва заметный манящий запах плоти, дядя вдохнул этот запах и спросил, неуклюже разминая Линлин голени:
– Так хорошо?
И Линлин улыбнулась:
– Хорошо.
Дядя перестал улыбаться и сказал серьезно:
– Линлин, хочу тебя кое-что спросить, только давай без шуток.
Линлин тоже запрокинула голову к небу и сказала:
– Давай.
– Но ты должна правду сказать.
– Говори уже.
Дядя помолчал немного и сказал:
– Как думаешь, доживу я до осени?
Линлин оторопела:
– С чего ты вдруг спрашиваешь?
– Просто.
– Зиму пережил, еще год протянешь – так ведь у вас в деревне говорят?
Дядя ответил, разминая ей икры:
– В последнее время часто снится, как матушка меня зовет.