Попытку приструнить меня он, Предводитель, больше не повторял, убедившись, что я не подвергаю сомнению его авторитет; с другой стороны, мое поведение казалось ему подозрительным: он не понимал, почему я не желаю иметь ничего общего с остальными. – Сейчас он выудил 1 банку пива из по-ночному бледной высокой травы, пена фонтаном брызнула на удачливого прыгуна через пламя, Хэки, который, засмеявшись, откинулся назад с широко раззявленным ртом (огонь забросил туда горсть багряного света) – с гротескной артистичностью, словно на воображаемой дыбе, – &, как если бы изнутри его охватил огонь, казалось, должен был рано-или-поздно сгореть, подобно отрубленной от еще сочного дерева ветке. Его смех, его широко открытый рот в этот миг, когда соединились в одно переизбыток радости и: боли, были тем и другим одновременно: наслаждением и страданием. На фоне черно-красного фейерверка подпрыгивали в ночи, в такт громыханию мусорной музыки, и другие фигуры, их выкрики возгласы свист ударялись о каменные маски руин, которые темно & призрачно маячили в ночи, словно черные осколки разбитого зеркала. Хорошо, что мы не видим в них отражения нас=самих и не догадываемся, что в известковой крошке, в кирпичах, в исцарапанных-инструментах & пропахшей-пóтом-рабочей-одежде, а также в пивных-бутылках шуме и забутованных-шутках заключено время !нашей жизни – наша !юность, – и что, отбывая срок заключения в этих тусклых предметах & безутешных словах, оно скончалось и исчезло, не оставив нам ни малейшего шанса на какой-нибудь выход, на благоприятную перемену или вообще на что-нибудь новое. Несомненно, в каждый рабочий=обычный день мы находили одно и то же, неизменно и не будучи в состоянии ничего изменить: испарения обвалившихся стен, выхоложенные пропитавшиеся злобой & кислые; бедность пожрала камни их бесстыдно выламывали они разбиты раскрошены горечь болиголова – :С 1 же мгновения этот запах убожества въедался в слизистую оболочку носа&рта; дни&ночи здесь, других уже не осталось, сожраны выхолощены обжигающей известью, поначалу я пил как бездонная бочка, даже больше чем те-другие, но ничто мне не помогало: дышать глотать свои же плевки кисловатые глинистые клецки. А кожные капилляры забиты цементной&известковой пылью, которая, как бы тщательно ты не мылся, остается в мельчайших морщинках & под ногтями, и кожа & ногти порваны кровоточат как стигматы, как постоянное указание на то, что место твое в подвале общественного здания, – как, впрочем, и место каждого=здесь….. Раньше, давно, по пути на другую работу, инженерную, я каждое утро встречал человека на мопеде, уже пожилого (но ?кто-знает, сколько ему было лет) механика из слесарного цеха – потерянные годы юности скапливались в серо-коричневом, крошащемся по краям резиновом коврике, которым этот человек-на-мопеде, казалось, не имевший возраста, день-за-днем, зимой и летом, закрывал себе живот и ноги, выше защитного кожуха для коленей&голеней, когда ехал на своей зеленой «Ласточке»; & человек этот по всем рабочим дням, утро-за-утром, с точностью до секунды, появлялся в 1-&-том-же месте той улицы, что вела к фабрике (:разумеется, и сам я, чтобы это констатировать, должен был день-за-днем оказываться в ту же секунду на том же месте улицы…..) – на нем всегда был 1 и тот же старомодный желтый шлем, дополненный защитными очками в оправе из губчатой резины (резина с-течением-времени стала, как и коврик, ломкой &, кроме того, порвалась по верхнему&нижнему краю, и эта губчато-резиновая окантовка очков была теперь крошащейся&твердой, как высохший хлебный мякиш) :так вот, этот человек, который представлялся мне заключенным и одновременно своим же тюремщиком, наблюдающим, как незаметно и постепенно, волоконце за волоконцем, крошка за крошкой, расходуется его юность, так что сам он, по сути, не имел поддающегося определению возраста, – человек этот казался под своим серо-коричневым, ломким по краям резиновым ковриком просто всеми позабытым предметом, похожим на те осенние яблоки, которые, будучи разложенными в чуланах или на шкафах, не стареют в собственном смысле слова и уж тем более не созревают, чтобы потом сгнить как всякая органическая жизнь, но, становясь все меньше и меньше, то есть попросту иссыхая, превращаясь в пыль, в конечном счете медленно и незаметно истлевают. Потому что за всеми маскировочными покрытиями всегда скрывается только 1: тоска & безутешность, так давно знакомые, настолько привычные, что они уже не воспринимаются в качестве таковых. Хорошо, что мы не должны прочитывать по собственным лицам письмена застывших лавовых потоков страдания….. все эти вечно одни и те же, но всегда незаконченные истории, которые, как открытые проходы к катакомбам, пробивали себе путь сквозь древнюю, существующую много тысячелетий человекопороду, & пробиваются снова и снова, ведут все дальше и дальше, вплоть до нас самих, до каждого отдельного человека, чтобы наложить на нас печать, которая связывает воедино нас и все живое. Для кого любовь уже невозможна, говорили когда-то, тому остается сострадание, и все мы – аналь-фабетики, не способные прочитать самих себя; но оттого, что такие вещи всегда оставались непродуманными & непроговоренными, что мы намеренно заглушали их собственной шумливостью & грубостью своего поведения & внешнего облика, каждый, естественно, еще лучше все это знал – :я, однако, не мог сострадать себе или этим оболваненным, сострадать нам всем, искалеченным диктаторами асоциального=рабочего мира и способным – неважно, маскируется ли это на социалистический или капиталистический лад – производить на свет только таких же, как мы, калек. Меня это приводило в ярость, и ярость моих ранних лет – ярость молодого человека, который впервые !видит & !чувствует, !где тиски безнадежно постаревших палачей впиваются в его тело, чтобы переделать юность в калечную старость, – Здесь & Сейчас, в теперешней фазе моего бытия, могла в любой момент снова меня захлестнуть; я же, злобно и саморазрушительно радуясь, что еще способен выплеснуть свои чувства, охотно позволял себе подобные срывы, пережевывал старые, давно остывшие слова & фразы с удовольствием, но и с бездонным презрением & отвращением к самому себе, – пережевывал как жесткое, волокнистое мясо, которое, даже когда ты выковыриваешь его, уже подгнившее, из зубов, все же остается 1ственной крепкой материей в невообразимо пустой, безотрадной Дурляндии вокруг тебя….. Но ведь даже униженный самой тяжелой, лишающей человеческого достоинства работой & живущий под постоянной угрозой гибели раб (продолжал я выпускать из себя ярость моих ранних лет, в очередной раз цитируя так часто повторяемую фразу), даже такой раб все-таки еще владел противо-оружием: суверенитетом духа. (!Это когда-то казалось мне решающим доводом) :Либо человек обладает суверенитетом духа a priori, и тогда его готовность покориться идиотизму & добровольное отречение от духовности, неосознанное зарывание себя, все глубже и глубже, в вязкую непристойность & добровольное превращение в губку, которая впитывает все комфортные нечистоты, окружающие человека как массовое существо, – тогда все это настолько его, человека, обесценивает и деклассирует, что он лишается всякого права на сострадание: ведь уделом того, кто по своей воле запрыгнул в выгребную яму, испокон веков и вполне справедливо становились насмешки&издевательства – : Либо (решил я тогда с самонадеянностью юнца, еще не имеющего за спиной устрашающе многих прожитых лет) Либо дух не является a priori неотъемлемой частью человека, и тогда вопрос о сострадании вообще не стоит. Потому что со-страдать это значит причаститься к страданию другого, к его великой скорби из-за невосполнимой утраты, из-за насильственно у него отнятого. ?!Как же скорбеть из-за чего-то такого, что не могло быть утратой, ибо никогда никому не принадлежало

Перейти на страницу:

Похожие книги