Все вещее в Зворыгине сгорело. Он не помнил себя и того, что случилось неизвестное время назад, помнил лишь, какой слабой и маленькой – до задыхания – становилась она в его в лапах на миг, и от этого было сейчас ему больно и стыдно. С запоздалой, напрасной, покаянной тревогой он понял, что они сейчас не береглись, и могло с ними сделаться то, для чего он, мужчина, нужен только на несколько жалких минут, а потом уж свободен, как волк, что зарезал овцу и нажрался, и ему захотелось ударить за это себя самого. Через два дня он будет на фронте. Он уже ни на миг не задумывался, что убить его в небе, наверное, все же возможно: что такое немецкая сила, «шварценвольфы» и «мельдерсы», Борх по сравнению с принятым им на себя обязательством, неспособностью Нику предать, обмануть ожидание ее, не вернуться? Обязательство принял, скотина? Да он, гад, пока только, как безмозглый налим, как бугай, безответственно выметал, выпустил из себя то ничтожное, жадное, что колотилось внутри и рвалось на свободу. Он дошел до счастливого опустошения, а Нике – нести? Ну, скотина!..

А она будто слышала мысли его и безмолвно ему говорила, что все так и должно было быть, не бывает в природе иначе, несмотря на войну, – говорила, приникнув губами к рубцу у него на плече, к смехотворной, единственной ране его, которую сама же год назад заштопала, а теперь отыскала ее безошибочной ощупью памяти, и Зворыгина вдруг прохватила беззастенчивая простота, безраздумность движенья ее, говорившего лучше всех слов, что шершавый рубец его раны не может быть ей неприятен, как не может быть неприкасаемой для человека часть его самого, – может лишь беспокоить, болеть: где болит, там и лижет любое живое существо у себя, где неладно, туда и прикладывает человек что-то теплое.

Как же мало дано было времени им – за окном, перечеркнутым наискось старым бумажным крестом, начинало светлеть безучастное небо, и Нике надо было на службу, от которой никто ее освободить в это время не мог. Когда она, мерцая в мерклом свете тонким телом с пролегшей вдоль спины ложбинкой, поднялась, на скомканной в иероглиф всенощных их радений простыне остался отпечаток – точно в гипсе.

Миллионноголосая просыпалась Москва – делать мины, снаряды, патроны, думать о поражающей силе реактивных снарядов и невиданно вязкой вершковой броне… Ни о чем больше думать никому еще было нельзя, разве только о хлебе и мене вещей на продукты, и они с Никой ехали в полупустом невесомом трамвае в Лефортово, в Первый Коммунистический госпиталь, где служила она, занимаясь больными с ранениями позвоночника, обездвиженными и приваренными к унизительно-пыточным койкам. Да, она уже видела все, что только можно сделать с человеком на войне, как его можно было обобрать, обнесчастить, унизить, много хуже, чем просто убить.

Все казалось ему по дороге бесплотным, недействительным, зыбким, отлитым из звенящей тишины, к которой он никак не мог привыкнуть: высотные дома, фонарные столбы, голубые искристые всполохи на контакте трамвайных рогов с проводами, нитки рельсов, тянувшиеся из тумана в туман, даже люди – все лишилось своей несомненности, права на бытие; настоящею и бесконечно живою была только Ника – все виделось, ощущалось и слышалось только через нее.

Он ее проводил до чугунной ограды, отсекающей белоколонные здания госпитального города в городе от остальной миллионной Москвы, – дальше ноги не шли от стыда: он не мог показаться на глаза тем калечным солдатам, потерявшим конечности и с перебитыми становыми опорами, оскорбленным военной судьбою так гнусно и непоправимо, что могли выпускать сквозь сведенные челюсти только проклинающе-гиблое, одинокое «а-а-и-и-ы-ы-ы». Как им жить, кто их примет, кроме их матерей, кто полюбит, когда они даже самокрутку свернуть, обиходить себя, шевельнуться не могут? До скончания дней сквозь окошко на синее небо смотреть – как же так?

Он же был неподсудно, безбожно, безжалостно счастлив – так же чисто и неподотчетно, как в детстве, когда мать и отец были живы и вокруг простиралась звенящая пением жаворонков духовитая степь его родины, счастлив так же и много сильней, молодой, невредимый, весь скрученный из тугих, толстых мускулов, отзывавшихся тотчас на любое желанье его, – счастлив тем, между прочим, что только через Нику и увидел, каково ранбольным вот за этой госпитальной оградой, а без Ники бы так и остался глухим ко всему, что не он.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги