Но мои опасения оказались фантазиями: калек среди таращивших на Геринга шары (сверх меры, которой учили в строю) просто не было, а сестра милосердия остановилась и, обернувшись, посмотрела на меня черносмородиновыми высокомерноблизорукими глазами. Когда вдруг встречаешь таких, что-то колет тебя спицей в сердце – не потому, что никогда твоей не будет, а потому, что и она умрет. Впрочем, может быть, весь человеческий смысл только в том, чтобы не отдавать их «туда». Знать, что вырвут когтями из рук, обескровят, иссушат – и все равно не отдавать. Не отпускать. Тонкий нос с гордым вырезом загнутых книзу ноздрей, своенравно-пугливые губы, неповторимая неправильность тяжеловатой нижней челюсти, исказившая циркульно чистый овал. Гречишно-медовые волосы. В ней ничего нельзя было улучшить и не надо улучшать, как ничего нельзя улучшить в ящерице, рыбе или ласточке. Совершенно другое лицо, никакого подобия той, называвшейся Лидой.
– Ни одного калеки, удивительно, – сказал я знакомому корреспонденту, когда мы вышли из палаты. – Вероятно, арийцы обязаны выживать целиком или гибнуть.
– А у вас где протез, герр майор? – прозвенел у меня за спиной ее голос, спокойный и злой, выдающий наследственную и, само собой, невытравимую властность и силу человека, который говорит только то, что он выберет сам, и она посмотрела на меня с той бесстрашной прямотой любопытства, с которой глядят только дети, посмотрела без гнева, осуждения или презрения – просто силясь понять, что таится за моими словами: только глупая поза, грошовый цинизм или что-то иное и связанное с человеческим страхом и болью?
– Вы хотите сказать, вместо этого, фрейлейн? – Я потыкал большим пальцем в ребра над сердцем, и вышло – тычу в орденскую чешую.
– Я хочу сказать, что крест за храбрость еще не дает вам…
– Крест за убийство русских женщин и детей, – оборвал я ее.
– В таком случае, герр офицер, здесь не место для таких разговоров. Мне ведь надо идти к тем калекам, которых мы спрятали от фотографов и журналистов. Если вы захотите продолжить разговор о немецких наградах и подвигах, дождитесь конца моей смены, а лучше приезжайте в Далем. Если вас оставляют в Берлине, конечно…
– Чей дом мне искать?
– Генерала фон Бюлова.
Ее звали Тильда. Матильда Мария Тереза Леона, но это для метрики. Ее скончавшийся два месяца назад отец, корпусной генерал, прославился в 42-м прорывом окружения под Демянском. У девочек знатных фамилий – и русских, и прусских – еще с той войны повелось менять верховую езду и балы на белую шапочку с красным крестом. Таких называют святыми и ангелами, и даже самые простые организмы ощущают себя обокраденными на таинственную благодать, когда такая девушка выходит из палаты. Она так смотрит на тебя, как будто знает, не только где, но как болит. Порою кажется, такие существуют только в книгах, в романах воспитания для юношей, а когда беззаконно проникают в реальность, то, скорее, отталкивают. Но я знал свою мать, я по ней мерил всех: в этой девочке не было постной, сухой, раздражающей святости – она все делала по правде собственного сердца, и жадность к жизни в ней была совсем уж не монашеская, весенней девушке с бесстрашными глазами и своенравными губами, на которых чуть теплится и как будто таится сама от себя неуловимая бесстыдная улыбка…
Ну и что с того? Что она мне? Зачем я еду в тихий, идиллический, подернутый голубоватой дымкой Груневальд? Неужели надеюсь расслышать отголоски того, что нельзя возвратить – и вернуться во время моего заповедного детства, когда мама и Буби еще были живы? Может, ради отца – дать ему перед смертью покачать на коленке обжигающе нового Борха – побежал переставшим артачиться племенным жеребцом в поводу у инстинкта, под давлением собственной крови, взбунтовавших клеток, кричащих: «Мы хотим, чтобы нас стало больше, ты слышишь? Мы хотим стать бессмертными!» Говорят, все живые организмы в предчувствии смерти торопятся выструить семя, или что там у низших – молока? Может быть, я выклянчиваю у природы умение быть человеком – просто мужем, отцом, как другие, как «все»? Закормить свою внутреннюю пустоту этим страхом, бережением, долгом, любовью? Стать другим – и живым, настоящим? Лучшей девушки мне не найти. Не взамен той, потерянной мною в России, а самой по себе, вне сравнений. Ведь каждый человек единственен, потому и возможна любовь. Да, да, любовь – не вместо той, не сбывшейся, а после… как бывает еще одна после счастливой. Может, все, что я видел и чуял сейчас, нуждалось в подтверждении чьим-то взглядом, как ребенок нуждается в материнских глазах, говорящих: у тебя горит лоб, я боюсь за тебя? Пусть она пожалеет меня? Ей, пожалуй, по силам наполнить увесистым смыслом мое бытие – а вот я чем наполню ее? Покаянием, что ли, и мольбой о прощении? Не хочу потреблять ее душу.