Есть в первом снеге какая-то неистребимая надежда. В начале зимы я всегда ощущал дуновение силы, несущей всей земле очищение, хоть и знал, что назавтра этот снег станет просто настырной, тоскливой, убаюкивающей белизной, а потом он растает, и грязи станет больше, чем было. В опустившихся сизо-сиреневых сумерках отыскал небольшую генеральскую виллу. Во дворе было много авто представительских и спортивных пород – я был предупрежден, что в доме будут гости, но не думал, что их соберется так много.
– Отрадно, что вы вспомнили о нашем разговоре, летающий Зигфрид. – Обдавая меня будоражащим пресным запахом чистого снега и морозного зимнего дня, протянула мне узкую сильную руку, немного шершавую ото всех госпитальных простыней и бинтов. В гридеперлевом платье старинного кроя (в таких наша мать осталась на жемчужных фотоснимках начала двадцатых годов). Смотрела она с той же пытливой прямотой, что и в минуту нашего знакомства. Правда, сейчас я разглядел в ее глазах какое-то сомнение, беспокойство, заготовленный лед отчуждения и решимость обрезать эту линию связи, едва лишь поймет, что днями раньше поняла меня неправильно. – Прошу, я познакомлю вас с друзьями. Впрочем, думаю, многих вы знаете.
В отделанной томленым дубом поместительной гостиной стояло и сидело три десятка человек – по преимуществу блестящих офицеров. Малиновые струи лампасов OKW[60], золотые орлы и витые погоны. Я немедля узнал говорившего с незнакомым полковником окаменело-мрачного фон Герсдорфа, моего поездного попутчика, чьи мысли застряли на убийстве убогих и малых еще в декабре 41-го года.
Да тут собрался весь «пехотный фон девятый»[61]… В углу сидел фон Тресков, крутолобый, с сухим, неприступным лицом и упорным, испытующим взглядом светлых выпуклых глаз, – он взглянул на меня, словно тщась пробуравить до чего-то, способного говорить только правду, на которую не прогневится, какою бы та ни была. Опираясь культей на каминную полку, переговаривался с Мерцем фон Квирнхаймом изуродованный под Тунисом красавец фон Штауффенберг: я впервые увидел его с этой черной пиратской повязкой на чеканном лице. Мы с ним часто встречались перед самой войной, состязаясь на скачках, охотах и в полуночных спорах о германском величии. О, когда этот бог, Аполлон Кифаред с твердо загнутой челюстью и крутыми точеными скулами, еще не был так мерзко ущемлен во врожденных правах доминанта, в наслаждениях собственной мускулатурой, летящей иноходью кровных лошадей, красотой лучших женщин, охотой, войной – всеми видами жизненности, он высказывался категорично, радикальней, чем Геббельс, и хлеще, чем Геринг: «Не мораль и религия разделяют людей на сословия и расы, а кнут. Так было испокон веков и будет, пока Земля не соударится с какой-нибудь увесистой планеткой. Я хочу, чтобы кнут был в немецких руках», «Желание очищения собственных владений от евреев, полукровок и прочего сброда – столь же естественное чувство для германца, как и желание извести всех крыс». Я нашарил банальное: в счастье – язычник, благодарный природе за то, что она сотворила его сильным зверем, а в беде и страдании – христианин. Если сделали больно ему, значит, он сделал что-то не так (будто боль – это кара, воздаяние, возмездие). Впрочем, я ведь не знаю: может, Клаус сначала увидел груду маленьких трупов в кишащей бациллами Польше, а потом уже был изуродован той африканской ударной волной. Это, кажется, были «спитфайры».
Без сомнения, все они собрались не впервые – объединенные иным и большим, чем слова «родовитость», «сослуживцы», «прекрасная Тильда» или даже «презрение к военному гению фюрера». Я уже догадался зачем. К сожалению, я не идиот. Сказав хозяйке дома, что получил свои Железные кресты за убийство детей на Востоке, я поневоле произнес пароль, по которому эти солдаты узнавали своих. Никто не смотрел на меня с подозрением и тем более уж не выдавливал ненавидящим взглядом из этого дома. Они явно намерились соскрести с меня общедоступный покров «лучший летчик империи», обнажив не прикрытую никакой мишурой сердцевину. Мне стало смешно. В последнее время я корчусь от смеха.
– Вот ведь черт. – Я взглянул на сестру милосердия, которая втравила меня в «это». – Стоит мне встретить девушку, с которой хочется не только поздороваться, и она непременно оказывается или русской шпионкой, или нашей предательницей.
– У вас быстрый ум. А мне говорили, что все летчики – особи храбрые, но недалекие. Может быть, таких девушек вам посылает Господь?
– Ну конечно. Чтобы я наконец-то спросил себя: кто же я?
– И каков же ответ, Герман Борх? – усмехнулась она, но глаза ее не засмеялись, продолжая глядеть с испытующей жадностью: вот кто может ошкурить меня до нагой сердцевины.
– Он может оказаться для вас небезопасным и даже роковым. –