Я подумал о ртутно-живом, неуемном, неистовом Буби, усмиренном тяжелой, нежной лапой Зворыгина, и о старом подраненном Реше, который потерял своего безнадежно любимого Августа там же. Завтра я выйду к новым оперившимся мальчикам, презирающим смерть на обоссанном стариковском матраце (пропаганда тут, верно, почти ни при чем; наверное, и наши сыновья, успей мы их зачать, будут с тою же необсуждаемой страстью играть в оловянных солдатиков, упиваясь войною, пока та не станет для них настоящей до невыносимости или просто единственной несомненной реальностью, которая сама себя оправдывает). И конечно, они восхищенно замрут и вопьются в меня с обожанием и детской мольбой, говоря мне своими глазами: «Возьми нас, веди!», как сказали бы фюреру, появись перед ними он сам. Что я мог им сказать? Что смерть – это все? Ни крылатых игрушек, ни горячих подружек? Что я не хочу затягивать их в то лишенное света ничто, в которое так рано уставился мой брат? Они не поймут.

Я торопился в Регенсбург – проведать ефрейтора Рудольфа Борха. Я знал, что тамошнею школой заведует наш старый Реш и что он человека по фамилии Борх просто так никому не отдаст. Сквозь граненый фонарь безупречно-изящного «шторха» я озирал лежащую под чистым снежным саваном, как будто заколдованную землю, гряды темных вальдов, баварские пашни, и вот уже блеснул живой клинок Дуная, и, задернутый дымчатым флером, возник, как во сне, зачарованный собственной древностью каменный город со всеми своими когтистыми шпилями, башнями, черепичными крышами и нагими садами над дымящейся сталью незамерзшей реки.

Коснувшись земли, я увидел такое, чего поначалу не мог воспринять как реальность. Как будто и не улетал из России. Пятнисто-зеленый «Як-7» кроил голубой ясный воздух над зимней баварской землей – да еще и с натугой всех русских 41-го года, первых дней русской немощи, слепоты и убожества мысли, а за ним гнался новенький желтоносый трехпушечный «Густав»: повисал на хвосте, упускал, поворачивал, круто взвивался, опрокидывался на вершине горы и прицельно нырял в низину, выходя невозможно живому, настоящему русскому в хвост и опять начиная клекотать, словно аист, распылять в бестолковом ловецком угаре розоватые метки трассирующих пуль: сразу видно, бесхвостый щенок – кровь кидается в голову, ломится в пальцы, то и дело толчками давя на гашетки.

Русский не отвечал, уворачивался, уходил из-под «Марсовых струй» сосунка элегантными правыми бочками с правым боевым разворотом – вспоминая на миг все, чем он безупречно владел и что здесь, в этой адовой сауне воздуха, от него отслоилось, как кожа.

Усталость от бесплодных перегрузок накрывала ивана свинцом – что-то подобное, наверное, испытывает рыбина, когда покидает законный надел глубины, на котором способна выдерживать натиск среды. Я отчетливо чую подобные вещи. Я убил бы его, как осеннюю муху.

– Не тревожьтесь, герр Борх! – прокричала мне аэродромная девушка, что бежала за мной, как собака. – Этот русский – всего лишь мишень! – возбужденно и с гордостью от причастности к взрослому, настоящему делу – к благодетельным опытам над человечиной низшего сорта.

– Спасибо, фрейлейн. Скажите мне: а вы даете всем курсантам или только тем, кто подожжет такого русского? – зачем-то врезал я счастливой Helferin[63], лицо которой сжалось в кулачок.

«Як» и «Густав» тем временем бросили свой хоровод и безрадостно и безутешно пошли на посадку. На глазах восхищенных курсантов я добрел до бетонной наблюдательной вышки и увидел угрюмого оберста Реша. На обрюзглом лице его с каждым шагом моим проступало связавшее нас фронтовое быстролетное, горькое «все»: от фонтанов шампанского из подвалов Абрау-Дюрсо до смертей ста пятидесяти молодых небожителей с газированной кровью в аортах, до потери единственных мальчиков – сына и брата. Мы, конечно, сцепили бы рукопожатие и обнялись, но старый Реш предвидел рвотный спазм, который я насилу подавлю при виде этого ублюдочного гона, и рука его агонизирующе шевельнулась для взлета ритуального «Хайль», но ослабла и рухнула, словно ей не хватило завода.

То, что мы здесь придумали и творили со сбитыми русскими, выхолащивало сам инстинкт боевого господства, превращенного в сладостный, невозбранный расклев виражирующей падали. Не могу найти слова, названия. Ну, как будто бы небо здесь стало выгребной ямой воздуха, а все немцы, которых дрессирует старик, – новым видом жуков-мертвоедов, Necrophorus Germanicus, трупоклевами свастичными. Но после переполненного визгом любимовского рва мне уже ничего не могло жечь глаза, как сигаретный дым и мыло после серной кислоты.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги