– Хочешь влезть в шкуру пленного русского? – понимающе и узнающе усмехнулся старик. – Ты всегда искал способ получить новый опыт. Но, знаешь, не выйдет. Это можно устроить технически, но ведь ты ничего не почувствуешь. У меня есть идея получше. Мы испытываем новичков – новых пленных пилотов. Выясняем их класс. Но всех своих лучших инструкторов я отдал в действующие части. И уж коли ты здесь, то не будешь ли ты так любезен… – Посмотрел, словно старый безжалостный врач, который ведет меня на протяжении всей жизни, от первого крика до необходимости сказать мне в глаза: у тебя… и что-то там про толстую кишку, про куколку смерти в нутре. – Ты будешь смеяться, конечно… Он – здесь. Зворыгин, Зворыгин. Не самая распространенная фамилия у русских. Кто же это его уронил? Когда ты с ним последний раз встречался?
– На Лютежском плацдарме, под Киевом. В конце октября.
– И чем все закончилось?
– А вот тем и закончилось. – Возбуждение боя двух сильных – за жизнь, за господство, за самку – вкогтилось мне в сердце, хоть и видел, что радости в этой встрече не будет ни русскому, ни тем более мне самому.
Естество человека выворачивалось наизнанку. Богородица более не являлась ему в золотом благодатном сиянии. Берегущий покров ее был теперь тяжек и сер, словно ватник измаянной вдовствующей бабы. Чем светлее, торжественней, чище становилось вверху, тем сильнее сгущалась под ребрами тошнотворная муть. Как бывалой пехоте, стала им, летунам, ненавистна прозрачная высь – возлюбили тяжелое, низкое, ватное, задымленное плотными тучами небо. Милый Боженька, только сегодня сделай так, чтобы – хмарь непроглядная.
И сбылось, упросили: что-то влажно, бесследно коснулось щеки, окропило воздетое к небу лицо – словно верные, добрые материнские руки подарили забытую, жалкую ласку. Раз, другой, третий, пятый играючи клюнуло в темя, просверлило ослепшую, толстую кожу, испещрило несметными черными оспинками и уже через миг напитало сырой чернотой зачерствелую землю; из белесой глухой пустоты протянулись несметные нити, канаты, стеклянистой стеной отсекая летающих узников от образцового летного поля и давая им выдохнуть, как один человек: никого, никого не подымут сегодня в самолетное небо, не на час, не на сутки зарядил над притравочной станцией дождь.
Люди не шевелились под натиском ледяной, ненасытной воды – запрокинули лица и пили всеми порами эту безудержную, никому не подвластную воду, побеждавшую все, подмывавшую даже расписание немецких воздушных дорог; в тяжелевших от ливня полосатых «больничных пижамах» вымокали до самых костей и не чуяли злой, пробирающий студи – одну благодарность.
Недвижимый Зворыгин смотрел на клокочущий серый пожар, на несметные блюдца, мишени, поражаемые непрерывными стеклянистыми трассами, и внимал бормотанию двоих – старожила майора Ершова и седого комдива Ощепкова.
– Они тут обустроили все капитально. Собирали нас по лагерям, выковыривали изо всей массы пленных, как из булки изюм. У кого голубые петлицы, унты, шлемофон, все такое. Я ж зимою был сбит, под Ростовом. Шаг из строя, кто летчик. Вам будут созданы особые условия, кормушка. И вы знаете, вышел, все вышли: вот он я, истребитель, бери. Я в Славуту попал, лагерь там, называли они его Гросс-лазарет. Только там не лечили, а наоборот. Медицинские опыты. Это уж не расскажешь. Мы ж потом выносили своих. От кадыка до паха вспорют – сердце видно, как оно трепыхает еще, а глаза уж совсем лубяные. И корежит всего, и вот знаешь, что сам ты на очереди. Руки-ноги отпиленные, причиндалы мужские в тазу. И питание было, конечно, под стать – дие-ти-ческое. Доходили на этой мякине. Сознаюсь вам, Семен Поликарпович: страх. Да и даже не страх. Не хочу такой смерти! Кабы сразу влепили в лобешник или там самому котелок расколоть – да с великою радостью! Но мы слабые были такие, что и рук на себя не наложишь. А тут вдруг такая возможность… Даже были такие, кто под летчиков красились, дуры, лишь бы в рай этот самый попасть, из судьбы своей выбежать, смерти голодной. Был со мной там танкист. Бьет себя кулаками: летун! Но ариец-то – классный, кто отсев производит, и вопрос ему в лоб: «А скажи-ка мне время твоего виража?» Тот моргалки и выкатил: «Ну, минуты, мабуть, полторы». Немец хвать пистолет и в лобешник ему за обман высшей расы. А кого прям со стропов снимали, с берез – тут уж ясно: в небесах обгорел человек. Мы, конечно, не знали, что ждет нас. Место выбрали в плане погодных условий, конечно, – круглый год считай, ведро, вот такого дождя еще выпроси. Безнадежное летное небо, – говорил коренастый, с острым коршуньим носом, долгожитель барака Ершов – тот самый человек, который в первый день предложил им устраиваться на лежанках убитых. Взгляд его был неломок и строг, в жестких выпуклых зеленоватых глазах жил холодный и ясный, ничем не разжиженный ум, который не видел иного исхода, чем жизнь в этом небе, пока не домучат. – Говорят, Регенсбург. Как у вас с географией? Где мы? От конвойных солдат часто слышим: «Бавария».