Мы поцеловались, по виду даже довольные друг другом, ибо расхождение во взглядах связывает не меньше, чем единство. Кроме того, она когда-то любила моего дядю, и это нас тоже связывало. Я знала про нее множество прекрасных рассказов, и что бы дальше ни случилось, в них она уже жила вечно — изумительно благородная женщина, которая помогает людям, отдает им все, у нее остаются только книги. Она воспитывает чужих детей и — как человек, который делает добро, внимание! — не стареет. Были у мамы такие героини, которые не старели и при этом хорошо одевались.
Сейчас усталая, постаревшая Настя в веселеньком черно-лиловом фланелевом халатике стояла среди книг и холодильников и смотрела на меня. Она что-то чувствовала, хотя этот долгий день моя жизнь протекала так далеко от нее, так далеко ушла я от всего и от всех, как, может быть, еще никогда не уходила.
«Сегодняшний день кончается», — сказала я себе, сбегая по лестнице.
Александр Петрович ждал меня в такси.
— Я испугался, — он схватил меня за руку, — что вы не вернетесь. У нас остается всего час.
«Вполне достаточно, — подумала я, — чтобы попрощаться навсегда».
Настя осталась стоять там, в прихожей, и сейчас, наверно, открывала холодильник в поисках докторской колбасы и холодного черносливового компота.
— Ваши родственники? — спросил Александр Петрович, показывая на большой серый дом, от которого мы отъехали.
— Вроде.
Я уже не изумлялась, его чуткости и умению читать чужие мысли, а торопилась к поезду, чтобы поскорее превратить этот день в воспоминание, в сожаление, в грусть, во все, во что превращаются наши поступки и наши ошибки. У меня уже было в жизни посерьезнее, чем это, и тоже превратилось в воспоминание, сожаление и лежало во мне, как в сейфе. И это я отправлю туда, это маленькое, ничего не значащее по сравнению с тем.
— Вы что-то сказали?
— Нет.
Он держал мою руку крепко, иногда прижимал к губам и тоже молчал.
Над перроном в темном небе светилось московское время.
Мы много кружили в этот день по Москве и мало разговаривали. Выяснив семейное положение одной из сторон, — он был женат, — замолчали, больше не захотелось ничего узнавать. Стали обходиться без конкретных деталей. Он и она встретились в чужом городе, все понятно, и больше ничего не надо.
Он, правда, попытался сообщить, когда возвратится в Ленинград. Но я не хотела знать и не запомнила, меня это не касалось.
Конечно, мы могли когда-нибудь встретиться в университете или около него, Возможно, встретимся через несколько лет.
Нам оставалось домолчать пятнадцать минут, чтобы ничего не испортить. Нет у нас ни телефонов, ни адресов, ни почтовых отделений с окошком «до востребования», ни главных почтамтов — ничего, только он и она встретились в чужом городе. Еще десять минут. Мы расстаемся из-за отсутствия коммуникаций.
На перроне останется незнакомый человек, хотя в последние минуты мы как будто стараемся друг друга получше запомнить, он — меня, я — его. Не знаю, что видит он. Может быть, серые волосы и черные глаза и женщину как водяная лилия или, наоборот, красную свеколку и толстушку. Что ему надо, то и видит. Я вижу смуглого мужчину с пегой сединой в волосах, его хмурое лицо, и мне странно, невозможно думать, что я не знала его никогда раньше и не буду знать потом.
Начинаются последние предупреждения, что поезд отойдет через две минуты. И кто хочет уезжать и кто не хочет уезжать, уедут.
Это нас предупреждают, чтобы мы попрощались, а мы продолжаем смотреть друг на друга, не прощаемся.
И ничего не успеваем сказать, все кончается. Поезд трогается, и перрон уходит, уходит от меня.
Потом я стою у окна и не понимаю, куда эту встречу девать, как запрятать и забыть.
Я пробовала призвать на помощь проверенную философию эгоизма, по этой философии все, что с нами случается, надо рассматривать как благо. Но это мне не подошло.
На перроне стоял Володя, улыбался, как аспирант аспиранту, и делал вид, что заранее был уверен в положительном завершении миссии. А я забыла вообще, что Володя есть на свете.
Мама встретила словами:
— Надя заболела.
Надя — это моя младшая сестра.
— Чем?
— Боюсь, не крупозка ли.
Меньше крупозного воспаления легких болезней нет.
— Век пенициллина, мама, — говорю я и иду посмотреть на больную.
Сестра лежит в кровати, с завязанным горлом, среди большого беспорядка — книжки, тетрадки, тарелки и много разных других вещей, которые она начинает прятать под одеяло при моем появлении.
— Школу прогуливаешь? — спрашиваю я, искренне не понимая, почему она берет только те мои вещи, которые я запрещаю брать.